На самом деле Дэриан не верил, что Абрахам Лихт его бросил. Пока не верил.
Хорошей репутации Дэриана в округе способствовало то, что он был вежливым, доброжелательным и утонченно-привлекательным юношей с ярко выраженными «женскими» чертами лица, особенно глазами — они у него были мечтательными, обрамленными густыми ресницами и огромными, как мистически-задумчивые глаза какого-нибудь экзотически красивого андрогина с картины художника-прерафаэлита. Хотя Дэриан не считал себя робким и в глубине души был весьма надменен, он производил впечатление застенчивого молодого человека, скромного и неуверенного в себе — таких юношей женщины обожают и могут «продвинуть». Абрахаму Лихту не было нужды говорить своему младшему сыну то, что он и без него интуитивно понимал: женщины «продвигают» молодого человека настолько, насколько он, по их мнению, «талантлив», то есть привлекателен для них и не представляет видимой угрозы.
Но в любом случае все это теряло значение, когда Дэриан Лихт садился за клавиатуру: рояля ли, органа ли — не важно. Не важно, был ли то большой концертный «Стейнвей» или фортепьяно, изготовленное безвестным американским мастером, дорогой орган в школьной часовне или сопящий орган с ножными педалями в баптистской церкви. Как только Дэриан начинал играть, верх в нем брала другая, более сильная индивидуальность. Сам ли я, Дэриан, говорю в такие моменты или это во мне говорит музыка? Но что значу «я» отдельно от музыки? Даже когда он исполнял собственные, весьма своеобразные, шероховатые композиции, ему казалось, что он — всего лишь инструмент, посредством которого рождается музыка, что она существует где-то сама по себе, на другой сетке координат или на другой плоскости существования, замороженная в тишину, как статуя, и обреченная на эту тишину, если бы не случайность в лице Дэриана Лихта!
О подобных парадоксах он любил поговорить с Адольфом Херманном, но в последние полгода, после гибели «Лузитании» и подъема антинемецких настроений в Соединенных Штатах, старик испытывал все большие сомнения в будущем Дэриана. Как будто его будущее как-то связано с будущим Германии или самого профессора Херманна! — сердился про себя Дэриан.
— Для таких людей, как мы, ничего, кроме музыки, не существует, — говорил, бывало, вздыхая, Херманн, — но разве может существовать «музыка» без «цивилизации»?
Первым невольным побуждением Дэриана было тут же смело выкрикнуть: «Может!»
Ни для кого не оставалось секретом, что ряды учеников Адольфа Херманна неудержимо редели. Их родители, некогда столь почтительные и льстивые, теперь избегали встреч с ним на улице. Даже соседи, знавшие его много лет, стали с ним холодны, чтобы не сказать грубы; аптекарь, торговец канцелярскими товарами, зеленщик английского происхождения — все они демонстрировали ему теперь открытую враждебность. Какой-то «шутник» испоганил его крыльцо, дегтем намалевав на нем «ГУНН», а однажды, пока профессор занимался с Дэрианом, мальчишки стали бросать камни в окна прихожей и разбили несколько стекол. От вандерпоэлской полиции было мало толку, поскольку и она была настроена против всех немцев — точно в соответствии с тем, что говорил профессор Херманн. Что же делать? Куда бежать? Вандерпоэл был его домом, Соединенные Штаты — его страной, потому что он порвал все связи с Германией, военная доктрина родины вызывала у него глубокое отвращение, он вообще отвергал войны, какими бы целями они ни прикрывалась, а пуще всего — войны за имперскую экспансию.
— Единственное, на что я надеюсь, если говорить о цивилизации, это что война скоро закончится и Германия, осознав свои ошибки, заслужит прощение…
Годом раньше Адольф Херманн бушевал по поводу широко разрекламированной инициативы Генри Форда снарядить корабль мира «Оскар Второй», который и отплыл в Европу в начале декабря с миссией выплатить миллион долларов любому, кто сможет остановить войну. Это была такая безумная, такая тщеславная и ребяческая по своей самонадеянности идея, что, по мнению Херманна, в ней было даже нечто невинное — «наивная американская духовность». Неделями Дэриану приходилось выслуширать суждения Херманна о Генри Форде, «Оскаре Втором» и абсурдности попыток вступить в диалог с такой имперской мировой державой, как Германия; однако, когда предприятие потерпело фиаско и «Оскар Второй», как злорадно кричали газеты, бесславно вернулся со своим невостребованным миллионом долларов и подхватившим тяжелую простуду великим Фордом в Америку, профессор Херманн впал в глубокое уныние.
— Мне следовало бы поддержать идею, вместо того чтобы издеваться над ней, — сказал он. — Я бы должен был добровольно отправиться вместе с ними как американский гражданин немецкого происхождения. Но что теперь говорить об этом, Дэриан, — поздно.
Еще более огорчительным было то, что профессор Херманн становился все более эксцентричен как педагог. Потому что, когда он наконец заканчивал свои напыщенные монологи и переходил к уроку, было уже поздно, занятия, начавшись в полдень, порой затягивались до позднего вечера, и Дэриан оставался без ужина. Иногда старик требовал, чтобы Дэриан играл «Патетическую» от начала до конца, не обращая внимания на ошибки; иногда, если игра Дэриана его не удовлетворяла, обрушивал тяжелый кулак на клавиши и начинал читать испуганному мальчику лекцию. Потому что существовал канон, по которому следовало исполнять сонаты Бетховена, и множество способов, по которым их играть не следовало. Адольф Херманн был уверен, что для глубокого понимания Бетховена необходима тевтонская чувствительность, к примеру, ни один француз не мог, с его точки зрения, правильно исполнять музыку Бетховена. Поэтому учитель приходил в бешенство, когда Дэриан играл Бетховена, Баха, Моцарта или Шуберта в «нетевтонской» манере, во всяком случае, в манере, отличающейся от его собственной, которую он тут же демонстрировал Дэриану.
— Разве ты не Лихт? Разве ты не один из нас, несмотря на свое «американское» рождение, парень? — воскликнул он однажды.
Случались дни, когда Дэриан все делал не так, и дни, когда его игра вызывала у старика слезы.
— Как прекрасно. Как утонченно. И какая мощь скрывается под этой утонченностью. Но все равно когда-нибудь ты предашь меня, Дэриан, я знаю. — Тяжелая теплая рука неловко сжимала плечо Дэриана с любовным упреком.
Дэриан же верил, что музыкальное произведение, даже написанное величайшим композитором, множество разных исполнителей могут интерпретировать множеством разных способов. В зависимости от самых неожиданных факторов: от случая, интуиции, времени суток, погоды, прихоти исполнителя и даже особенностей инструмента. Он вполне мог представить себе сочинение, которое называлось бы «Рояль с оборванными струнами и Покоробившаяся скрипка». Технически сложная пьеса, но слушателей она повеселит! (Правда, не Адольфа Херманна. Его идеальным слушателем такого произведения не назовешь.) Предаваясь мечтам во время уроков, задумчиво глядя в любое окно, попадавшееся на глаза, Дэриан теоретизировал: музыка не должна быть обязательно серьезной только потому, что серьезна «серьезная» музыка; почему бы ей не быть такой же грубоватой, энергичной, шумной и воодушевляющей, как парадный военный марш, или как неслаженный хор баптистов, или как крик кузнеца, погоняющего лошадь, или даже как само пыхтенье кузнечных мехов? Его завораживало шипение воздуха в паровом радиаторе отопления в его спальне; вода, капавшая из крана ритмично и в то же время непредсказуемо: кап-кап-кап… кап… кап-кап; сначала медленное, потом вдруг ускоряющееся постукивание пальцев Абрахама Лихта по крышке стола — тук-тук, — невольно выдававшее его потаенные чувства, даже когда улыбающаяся маска на лице, казалось, скрывала все, что у него внутри. Америка была живой симфонией автомобильных клаксонов, конского ржания, петушиного пения, белья, хлопавшего на ветру… Какая удушливая традиция считать, что каждый такт в музыкальном произведении должен быть сыгран в строго определенной последовательности, строго определенном темпе или даже ключе, в котором написал его композитор. «А как же тогда быть с тишиной, с белыми полями по краям нотных листов?» — размышлял Дэриан, взволнованный собственной дерзостью.
Но для профессора Херманна существовало только два вида исполнения: правильное (то есть такое, какое демонстрировал он сам) и неправильное.
Так было и с «Патетической». Дэриан должен был играть ее быстрыми, ровными, размеренными «обоймами», с громоподобной страстью, как указано, с резкими переходами к пианиссимо, как указано, с не слишком медленным адажио кантабиле, в строго определенном на всей протяженности произведения темпе, идеально выдерживая головокружительные пассажи. Это было необходимо, чтобы соблюдать абсолютную выверенность темпа: вроде того, как метроном, стоявший на рояле, безупречно выдерживал ритм, ни на долю секунды не отклоняясь от него никогда. Какие бы то ни было вариации ритма и тона были verboten[27], они вызывали у профессора идиосинкразию, в то время как взятая то там, то здесь неправильная нота особого значения не имела. (Надо сказать, когда играл сам профессор Херманн, Дэриан замечал, что он порой ударяет не по тем клавишам, нисколько не смущаясь и не останавливаясь.)