Рихтгоффен, посмотрев на него, грубо ответил:
— Поддерживал? Не знаю, кто кого. Скорей Рейхенау поддерживал меня. И я не знаю всё же, кто будет прорывать — вы или я.
24
Утром к Веллеру зашёл проститься возвращавшийся в Берлин сотрудник оперативного управления полковник Форстер, седой и грузный мужчина лет шестидесяти. Их связывало долгое знакомство, начавшееся в ту пору, когда лейтенант Веллер служил в штабе того полка, которым командовал подполковник Форстер.
Веллер вниманием и особой приветливостью хотел подчеркнуть, что уважает прошлое старшинство своего седого гостя. Он знал, что Форстер в течение нескольких лет отказывался от службы в армии и разделял взгляды опального начальника генерального штаба Людвига Бека и даже участвовал в составлении Беком меморандума о гибельности новой войны для Германии. В этом меморандуме Бек особенно предостерегал от войны с Россией, пророчил неминуемое поражение. Лишь в сентябре 1939 года Форстер написал письмо, в котором просил командование использовать его офицерский опыт, и благодаря поддержке Браухича {94} был призван из запаса.
— С каким впечатлением вы уезжаете? — спросил генерал.— Вы знаете, как важно для меня ваше мнение.
Форстер повёл массивными плечами и, глядя холодными старческими голубыми глазами в глаза Веллеру, ответил:
— Моё впечатление таково, что мне следовало бы в этот день приехать к вам, а не уезжать от вас. Но то, что я видел, не оставляет никаких сомнений: мы на пороге достижения стратегической цели.— Он взволновался, взъерошил ладонью седой гинденбурговский ёжик над морщинистым лбом и, подойдя к Веллеру, торжественно сказал: — Скажу вам просто, как сказал бы восемнадцать лет назад: «Ты молодец, Франц».
— Превосходные солдаты,— сказал растроганный Веллер.
— Не только солдаты,— проговорил Форстер и улыбнулся командиру дивизии. Он не испытывал по отношению к Веллеру тяжёлого и мучившего его постоянно раздражения, которое вызывали в нём преуспевающие молодые офицеры.
Когда-то, в решающие дни Германии, в 1933 году, они встретились на курорте. Они с брезгливостью рассказывали друг другу о лидерах новой партии: о наркомании и обжорстве Геринга {95}, о патологической натуре Гитлера, о его психопатической мстительности, истерии, соединённой с кровожадностью, о бешеном честолюбии, соединённом с трусостью, о его смехотворной «интуиции», о подозрительном происхождении его железного креста {96}. Форстер много говорил об обречённости любой попытки военного реванша, о безграмотности политических шарлатанов, понятия не имеющих о науке войны и пытающихся подменить демагогическим шумом и идиотской болтовнёй логику генеральских умов, умудрённых опытом проигранной войны. Они оба помнили эти беседы, но неписаный кодекс суровой жизни в империи запрещал даже близким друзьям вспоминать такие опасные и ошибочные разговоры прошлого.
И вот сейчас, в ста километрах от Волги, в канун не виданной миром победы, Веллер, пожимая на прощание руку Форстера, вдруг спросил:
— Вы помните наши далёкие разговоры в парке, там, на взморье?..
— Седина и годы не всегда бывают правы,— медленно проговорил Форстер.— Я всегда буду сожалеть о том, что не сразу понял свою ошибку. Время умнее меня.
— Да, в этой войне в стратегию введён новый элемент,— проговорил Веллер.— Размышления генерального штаба о том, что ширина русского пространства, выгодная для нас на первом этапе, будет бита глубиной пространства, выгодной для русских, оказались неверны.
— Теперь это понятно всем.
— Если вы приедете через две недели, вы найдёте меня здесь,— сказал Веллер и указал пальцем на дом, помеченный крестиком на плане Сталинграда.— Правда, Рихтгоффен объявил нашему командующему, что будет просить отсрочки не на пять, а на семь дней, он взял это на себя.— Он проводил Форстера до двери и спросил: — Вы мне говорили, что разыскиваете своего родственника, лейтенанта, удалось вам его повидать?
— Я разыскал его,— ответил Форстер,— лейтенант Бах, собственно, будущий родственник, жених моей дочери, но повидать его мне не удалось, он находится на плацдарме, на левом берегу Дона.
— О, значит молодому человеку повезло,— сказал Веллер,— он увидит Сталинград раньше меня.
25
Летом 1942 года, после падения Керчи, Севастополя, Ростова, угрюмая сдержанность берлинской прессы сменилась радостными фанфарами победы. Успехи грандиозного донского наступления заставили забыть статьи, трактовавшие о суровости русской зимы, об упорстве и силе советских войск, о мощи советской артиллерии, о фанатическом мужестве партизан, о непостижимом сопротивлении русских под Севастополем, Москвой и Ленинградом. Успехи вытеснили воспоминания об ужасных потерях, о миллионах крестов над солдатскими могилами, о поездах с обмороженными и ранеными, день и ночь шедших с Восточного фронта, и о пугавшей лихорадочной поспешностью кампании зимней помощи. Успехи донского наступления приглушили мысли о неудаче блицкрига, о несгибаемой силе русских, о безумстве восточного похода, о невыполненном обещании фюрера к середине ноября 1941 года захватить Москву, Ленинград и победно закончить войну.
Утром в Берлине начиналась жизнь, полная деловой суеты и грохота.
Телеграф, радио и газеты сообщали о всё новых победах на Восточном фронте и в Африке, о полуразрушенном Лондоне, об успехах союзной Японии, о действиях подводного флота, парализовавшего военные попытки Америки. Общественная атмосфера была напряжена — ожидались новые, ещё большие успехи, близость мира. Поезда и пассажирские «юнкерсы» каждодневно доставляли в Берлин десятки высокопоставленных лиц — знаменитых промышленников, королей, наследных принцев, премьер-министров, генералов. Из столиц Европы — Парижа, Амстердама, Брюсселя, Мадрида, Копенгагена и Праги, Вены, Бухареста, Лиссабона и Афин, Белграда и Будапешта — они ехали в Берлин. Берлинцы посмеивались, следя за лицами вольных и невольных «гостей» фюрера. Подъезжая на автомобилях к серому зданию Новой имперской канцелярии, охваченные трепетом школяров, они выдавали свои чувства: нервно оглядывались, ёрзали, хмурились. Газеты беспрерывно сообщали о дипломатических приёмах, завтраках, обедах, беседах в рейхсканцелярии, в полевой ставке, Зальцбурге, Берхтесгадене {97}, о военных и торговых договорах и соглашениях. С приближением немецких войск к низовьям Волги и к Каспийскому морю в Берлине заговорили о бакинской нефти, о соединении с японцами, вспомнили о Субхас Чандра Босе {98}, предполагаемом гаулейтере {99} Индии.
Товарные поезда везли из славянских и романских стран рабочих, зерно, лес, гранит, мрамор, сардины, вино, руду, масло, металл…
Берлин торжествовал, гудел, и казалось, особенно пышно зеленели на улицах и в садах липы, каштаны, вился дикий виноград и плющ.
Иллюзия общности судьбы якобы идущего к победе империалистического государства с судьбой малых людей в ту пору была сильна в фашистской Германии. Многим казалась жизненной реальностью объявленная Гитлером истина: кровь, текущая в арийских жилах, объединяет всех немцев под знаменем славы, богатства и власти над миром. То была пора презрения к чужой крови и оправдания безмерных злодеяний и жестокостей власти. То была пора оправдания огромных потерь, сиротства, солдатских могил всенемецким, якобы народным, тотальным успехом. И всё же с приходом вечера начиналась вторая жизнь. Наступал мрак, время воздушного минотавра {100}. Это были часы страха и слабости, часы разговоров шёпотом в кругу семьи и близких, часы одиноких мыслей, усталости, слёз по убитым на Восточном фронте, время тоски, сетования на нужду и голод, время антигосударственных мыслей, сомнений, время смутных предчувствий.
Эти два ручья текли через жизнь немецкого народа, через жизнь каждого немца — служащего, рабочего, профессора, девушки, ученика начальной школы. Необычайное раздвоение — и современникам трудно было тогда понять, к чему ведёт оно…
26
В Новой имперской канцелярии начинался рабочий день. Несмотря на утренний час, солнце жарко нагрело серые стены и каменные плиты тротуара. Боясь опоздать, торопливо шли технические работники: машинистки, стенографистки, деловоды, архивариусы, женщины, обслуживающие «казино» — столовую и буфет, младшие сотрудники адъютантуры и приёмной, секретариатов рейхсминистров. Костистые нацистки шагали быстро, размахивая руками, не отставая от молодых людей в военной форме; сотрудниц рейхсканцелярии можно было отличить от обычных берлинок той поры: они не носили с собой кошёлок для провизии, так как имелось указание не приносить на работу никаких объёмистых пакетов и сумок — это роняло достоинство служащих высокого учреждения. Распоряжение было отдано якобы после того, как Геббельс столкнулся с сотрудницей библиотеки, нагруженной сумками, полными капустой, банками с маринованными бобами и огурцами; библиотекарша растерялась и уронила сумку, просыпала горох из бумажного пакета, и Геббельс, пренебрегая болью в ноге, присел на корточки, положив рядом с собой пачку бумаг, и стал собирать рассыпавшиеся горошины. Сотрудница поблагодарила его и обещала хранить горошины, собранные с пола хромым доктором, как воспоминание о его простоте и добросердечности.