Если бы он знал, какой мучительной болью отзывались его слова в этом терпеливом сердце. А ведь он думал успокоить и утешить ее.
— Я понял, что день, когда подобное чувство могло бы быть мне к лицу, могло бы соединиться с надеждой для меня, могло бы сделать счастливым меня или кого бы то ни было, я понял, что день этот миновал навсегда!
О, если бы он знал, если бы он знал! Если бы он мог видеть кинжал в своей руке и жестокие кровавые раны, которые он наносил верному сердцу своей Крошки Доррит!
— Всё это прошло, и я отвернулся от всего этого. Зачем же я говорю об этом Крошке Доррит? Зачем я показываю вам, дитя мое, какая вереница лет разделяет нас, зачем напоминаю вам, что я пережил за весь период вашей жизни, ваш теперешний возраст?
— Потому что вы верите мне, потому что вы знаете, что всё, что касается вас, касается меня, всё, что делает счастливым или несчастным вас, делает счастливой или несчастной меня, которая так благодарна вам.
Он слышал ее дрожащий голос, видел ее серьезное лицо, видел ее чистые, ясные глаза, видел ее трепещущую грудь, которая радостно приняла бы за него смертельный удар с предсмертным криком: «Я люблю его!» — и даже самое отдаленное предчувствие истины не шевельнулось в душе его. Нет, он видел верное, преданное существо в бедном платье, в стоптанных башмаках, — в тюрьме, служившей для нее домом, — хрупкого ребенка телом, героиню душой, и ее семейная история вставала перед ним в таком ярком свете, который затмевал все остальное.
— Конечно поэтому, Крошка Доррит, но также и по другим причинам. Чем больше между нами разницы в летах и житейской опытности, тем более я гожусь вам в друзья и советники, я хочу сказать — тем легче вам довериться мне; и всякое стеснение, которое вы могли бы испытывать, имея дело с другим, должно исчезнуть со мной. Почему же вы стали избегать меня, скажите?
— Мне лучше оставаться здесь. Мое место и обязанности здесь. Мне лучше здесь, — сказала Крошка Доррит чуть слышно.
— То же самое вы говорили мне в тот раз на мосту. Я много думал об этом. Нет ли у вас тайны, которую вы могли бы доверить мне?
— Тайны? У меня нет никаких тайн, — сказала Крошка Доррит с некоторым смущением.
Они говорили вполголоса, не столько из-за Мэгги, которая сидела за работой, сколько потому, что это подходило к характеру разговора. Вдруг Мэгги встрепенулась и сказала:
— Послушайте, маленькая мама!
— Ну, Мэгги?
— Если у вас нет своей тайны, расскажите ему тайну принцессы, у нее была тайна, вы знаете.
— У принцессы была тайна? — с удивлением спросил Кленнэм. — У какой принцессы, Мэгги?
— Господи, как вам не стыдно взводить напраслину на бедную десятилетнюю девочку, — сказала Мэгги. — Кто вам сказал, что у принцессы была тайна? Я этого не говорила.
— Извините. Мне послышалось, вы сказали.
— И не думала. Она сама хотела узнать ее. У маленькой женщины была тайна, и она всегда сидела за прялкой. А она ей говорит: «Зачем вы ее прячете?». А та говорит: «Нет, я не прячу». А та говорит: «Нет, прячете». Тогда они открыли шкаф, и там она оказалась. А потом она не захотела пойти в госпиталь и умерла. Вы знаете, маленькая мама. Расскажите ему. Ведь это была настоящая, хорошая тайна, — воскликнула Мэгги, обнимая свои колени.
Артур вопросительно взглянул на Крошку Доррит и с удивлением заметил, что она покраснела и смутилась. Но когда она рассказала ему, что это только сказка, которую она сочинила для Мэгги, и что рассказывать ее снова решительно не стоит, да она и забыла, к тому же, ее содержание, он оставил эту тему.
Но он вернулся к своей прежней теме и просил Крошку Доррит навещать его почаще и помнить, что вряд ли кто-нибудь ближе, чем он, принимает к сердцу ее интересы. Когда она горячо ответила, что знает это и никогда не забудет, он перешел к другому и более щекотливому пункту — к подозрению, которое у него возникло на ее счет.
— Крошка Доррит, — сказал он, снова взяв ее за руку и еще более понизив голос, так что даже Мэгги не могла расслышать его, — еще одно слово. Мне давно хотелось поговорить с вами об этом, только не представлялось удобного случая. Не стесняйтесь меня, который по годам мог бы быть вам отцом или дядей, всегда смотрите на меня как на старика. Я знаю, что все ваши привязанности сосредоточены в этой комнате, и ничто не заставит вас забыть о своем долге. Не будь я уверен в этом, я давно уже попросил бы вас и вашего отца позволить мне поискать для вас более подходящее жилище. Но у вас может явиться привязанность, я не говорю — теперь, хотя и это вполне возможно, может явиться когда-нибудь привязанность к какому-нибудь другому лицу, вполне совместимая с дочерней любовью.
Она страшно побледнела и молча покачала головой.
— Это может случиться, милая Крошка Доррит.
— Нет, нет, нет. — Она качала головой, медленно повторяя это слово, с выражением покорного отчаяния, которое он вспомнил много времени спустя. Наступил день, когда он вспомнил ее в этих стенах, в этой самой комнате.
— Но если это когда-нибудь случится, скажите мне, милое дитя. Доверьтесь мне, укажите предмет вашей привязанности, и я постараюсь со всем усердием, честностью, искренностью моей дружбы и уважения оказать вам нужную услугу.
— О, благодарю, благодарю! Но нет, нет, нет!
Она сказала это, скрестив с мольбой огрубевшие от работы руки, тем же покорным тоном, как раньше.
— Я не требую откровенности теперь, я только прошу вас не сомневаться во мне.
— Могу ли я сомневаться, зная вашу доброту?
— Так вы будете откровенны со мною? Если у вас случится неприятность или горе, вы ничего не утаите от меня?
— Почти ничего.
— А теперь у вас нет никакого горя?
Она покачала головой, но по-прежнему была бледна.
— Значит, когда я лягу спать и мои мысли перенесутся в эту грустную комнату, — это бывает всегда, даже в те дни, когда я не вижу вас, — я могу быть уверен, что никакая печаль (кроме той всегдашней печали, которая неразлучно связана с этой комнатой и ее обитателями) не тревожит сердца моей Крошки Доррит?
Она как будто ухватилась за эти слова, — он тоже припомнил это впоследствии, — и сказала более веселым тоном:
— Да, мистер Кленнэм, да, вы можете быть покойны!
В эту минуту ветхая лестница, всегда возвещавшая скрипом о появлении какого-нибудь нового посетителя, затрещала под быстрыми шагами, за которыми последовали странные звуки, точно пыхтение пароходика, у которого было столько пара, что он не знает, что ему с этим паром делать. Пароходик быстро приближался, работая с возрастающей энергией, и, остановившись у дверей, как будто запыхтел в замочную скважину. В то же время кто-то постучался.
Пока Мэгги собиралась отворить, дверь распахнулась, и Панкс, без шляпы, взъерошенный более чем когда-либо, появился перед Кленнэмом и Крошкой Доррит. Он держал в руке зажженную сигару и принес с собой крепкий запах эля[83] и табачного дыма.
— Панкс, цыган, предсказатель будущего, — выпалил он, не успев перевести дух.
Он стоял перед ними с улыбкой на грязном лице и пыхтел с самым курьезным видом, точно он был уже не орудием своего хозяина, а торжествующим властелином Маршальси с ее директором, сторожами и арестантами. В порыве восторга он сунул сигару в рот (очевидно, не будучи курильщиком) и, зажмурив правый глаз, затянулся так отчаянно, что чуть не задохся. Но даже в припадке кашля он силился повторить свою любимую фразу, которую он произносил, когда представлялся людям:
— Па-анкс, цы-ган, пред-сказатель. Я провел с ними вечер, — сказал он. — Пел с ними. Подтягивал в хоре. Что такое пели? Не знаю. Наплевать! Отчего не подтягивать? Было бы громко. Что-нибудь да выйдет!
Сначала Кленнэму показалось, что он пьян. Но вскоре он убедился, что хотя эль действительно немного ухудшил (или улучшил) его настроение, однако главный источник его возбуждения проистекал не от продуктов, сделанных из солода, хлебных зерен или ягод.
— Как поживаете, мисс Доррит? — спросил Панкс. — Надеюсь, вы не рассердитесь, что я завернул на минутку. Я узнал от мистера Доррита, что мистер Кленнэм здесь. Как поживаете, сэр?
Кленнэм поблагодарил и сказал, что рад видеть его таким веселым.
— Веселым! — повторил Панкс. — Я нынче в ударе, сэр. Надо бежать, а то меня могут хватиться, а я не хочу, чтобы меня хватились. А, мисс Доррит?
Он поглядывал на нее и обращался к ней с каким-то беспредельным наслаждением, причем отчаянно ерошил волосы, точно какой-то черный попугай.
— Я пришел сюда каких-нибудь полчаса тому назад. Услыхал, что мистер Доррит председательствует, и говорю себе: «Пойду-ка туда поднять его настроение!». По-настоящему, мне следовало бы быть в подворье Разбитых сердец; но я успею выжать их завтра, — а, мисс Доррит?
Его черные глазки искрились электрическим светом. Даже волосы искрились, когда он ерошил свою щетину. Он был так заряжен, что, казалось, при малейшем прикосновении должен был сыпать искрами.