А двупалые выпили из одной склянки спиритус – размешали его пополам с водою, на это ума у них хватило. Они были в великом веселье, и ходили, толклись, смеялись, хмыкали, а потом стали плясать перед восковым подобием, и так неловко, что оно встало и указало им: вон.
И неумы ушли к себе, гуськом, смирно. Им было весело и всё равно.
А воск стоял, откинув голову, и указывал на дверь.
Кругом было его хозяйство, Петрово, – собака Тиран, и собака Лизета, и щенок Эоис. Эоиса шёрстка стояла.
Лошадка Лизета, что носила героя в Полтавском сражении, с попоною.
Стояли в подвале две головы, знакомые, домашние, Марья Даниловна и Вилим Иванович. А у Марьи Даниловны была вздёрнута правая бровь.
Висел попутай гвинейский, набитый, вместо глаз два тёмных стёклышка.
Только не было внучка, его выбросил в банке неум, в окно, того важного, золотистого.
Лежало на столах великое хозяйство минеральное.
И всё было спокойно, потому что это была великая наука.
А у Марьи Даниловны всё ещё была вздёрнута бровь. Стоял в Кикиных палатах, в казённом доме воск работы знаменитого, всем известного мастера, господина графа Растреллия, который теперь невдалеке, тоже по Литейной части, спал.
А важная натуралия, монстр ум рарум[218], шестипалый – выбыл; это был убыток, и его велено ловить.
Шестипалый стоял теперь в одном доме, у полицейской жены Агафьи, где был тайный шинок, возле тайных торговых бань; и бани и шинок были для одних закрыты, а для других открыты.
И в это время шестипалый сидел и рассказывал, а напротив него сидел Иванко Жузла, или Иванко Труба, или Иван Жмакин, и оба были трезвые.
– Наука там большая, – говорил шестипалый, – большая наука. И конь там крылат, и змей рогат. И наука вся как есть уставлена по шафам; те шафы немецкого дела и деланы в самом Стекольном городе[219]. Камни честные – те в шафах замкнуты, чтобы не покрали, их не видать. А другая наука – та вся в скляницах, винных. И вино там всякое, есть простое вино, есть двойное вострое.
И Иван ему завидовал.
– Привозили из немцев, – говорил он, – корабль голландский – я помню.
– А главная наука – в погребе, в склянице, двойное вино, и это девка, и у ней правая бровь дёрнута. И никто в анатомиях не знает, для чего та бровь дёрнута.
И Иван сомневался:
– Для чего правая?
А потом собрались, и шестипалый расплатился с хозяйкой. А когда они уходили, к ним пристал один кутилка кабацкий и сказал, чтоб стереглись рогаточных и трещотных людей, потому что они близко, и чтоб лучше домой шли.
Тут Иванко сощурил глаз, схватил кабацкого человека за шиворот и усмехнулся.
– А была бы, – сказал Иванко, сощурившись, – по кабакам зернь, да была бы по городам чернь, а теперь мы пойдём подаваться на Низ, к башкирам, на ничьи земли.
И ушли.
В. Н. Дружинин
ИМЕНЕМ ЕЯ ВЕЛИЧЕСТВА (РОМАН)
Сии птенцы гнезда Петрова –В пременах жребия земного,В трудах державства и войныЕго товарищи, сыны:И Шереметев благородный,И Брюс, и Боур, и Репнин,И, счастья баловень безродный,Полудержавный властелин.
А. С. Пушкин. Полтава
НАСЛЕДНИКИ
Шестнадцатого января 1725 года, в пятом часу утра, дом князя Меншикова был внезапно разбужен.
Рожок верещал нетерпеливо. Дежурный офицер выскочил из тепла и захлебнулся на морозе. Нарочный спешил, с коня не слез.
– Светлейшего к государю…
Стук подков замер во тьме. А по дому пошло, повторяясь:
– Светлейшего к государю… Светлейшего к государю…
Рота солдат сбежала на лёд, запалила факелы.
Зарево встало над Невой.
Сотни окон зарделись ответно. Отчего сей фейерверк неурочный? Гадают жители. Пожар? Но колокола молчат. Губернатор выехал – известно, кому так светят.
Дорога ёлками обозначена – чего же ещё! Мало ему… Форсу не убавилось. Ишь как полыхает золочёный возок! К Зимнему мчится – знайте, люди! Другой бы присмирел – рассердил ведь царя Данилыч, шибко рассердил.
Царь недавно занемог, слыхать – поправляется. Вот и затребовал дружка своего, обвинённого в лихоимстве.
Неужто конец Меншикову?Александр Данилович сам не знает, что его ждёт сегодня – милость или кара.
Одеваясь, успокаивал жену.
– Зовёт – значит, нужен я.
– Ох, ноет сердце! Спаси Господь!
Металась княгиня Дарья – пугливая, скорая на слезу, – стонала, крестилась.
– Накличешь… Здравствует отец наш – вот главное. Заскучал без меня.
– Ночь ведь на дворе-то.
– Царь первый на ногах. У нас так повелось… Он меня поднимает, я генерала, а генерал – солдата.
Хохотнул, подставил щёку для поцелуя, одарил улыбкой камердинера, часовых у крыльца. Унынье чуждо его натуре.
В возке жарко, раскалённые пушечные ядра, закатанные в железную грелку, глухо громыхают. Пуховые подушки нежат. Скинул с плеч епанчу, подбитую соболем, сел прямо, вскинув голову, – похоже, мчится в атаку. На нём старая армейская униформа, потрёпанная в походах. Выбрал с умыслом… Зелёное суконце стало почти чёрным, позумент выцвел, дымом сражений напитана одежда. Обрати взор на камрата[220], великий государь! Чай, не забыл Азов[221], не забыл абордаж в устье Невы, не забыл Полтаву[222]…
Улыбка притушена, но не стёрта, тлеет в прищуре цепких голубовато-серых глаз, в изгибе твёрдых бескровных губ. Только пальцы выдают волнение. Длинные, нервные, они теребят галстук.
Обуза на шее…
И тогда не слушались пальцы… Путался, потом обливался Алексашка, рекрут потешного полка, облачаясь в немецкое. Бесстыдно короткие штаны, чулки, башмаки с пряжками – всё чужое, всё противилось, особенно галстук. Эвон где пояс! Православные ниже носят. Недавно бегал по Москве босой, в отцовой рубахе, с лотком, выкликал товар – пироги горячие, с требушиной, с капустой, с кашей… Свершилось чудо, сам Господь указал на него царю. Выхвачен мальчишка из толпы, поднят… Более странно ему, чем радостно. Поди, для смеха взят… Холстина жёсткая, а ты приладь её под подбородком, узел сооруди! И забавлялся же царь-одногодок. Засунул длань, дёрнул – дыханье пресеклось.
Круто взмыла планида Алексашки, вскорости получил офицерский чин и шляхетство. Галстук выдали нарядный, из белого полотна. И всё равно – не смог привыкнуть.
Тесен узел, душит…
Царь, будучи во гневе, стягивал горло сильно, с намёком. Есть, мол, другой галстук, пеньковый.
Гагарину, вон, достался…
До сей поры болтается на площади губернатор Сибири – иссохший, промёрзший. Караульщики отгоняют ворон. Убрать бы висельника, сжечь, пепел развеять… Не велено – урок казнокрадам.
Пылают факелы, кровавая бушует крутоверть. Возникает исклёванная рожа Гагарина без ушей, без носа, две дыры зияют.
Прочь, мерзкое виденье!
О себе надо думать… Васька Долгорукий[223], пакостник, обхаживает царя, разложил счета. Миллионы там, на бумаге… Смеет равнять его – первого вельможу у трона – с грабителем сибирским. Недруги, боярское отродье, злобой исходят – в петлю Меншикова, в петлю пирожника… Выкусьте! Разберётся государь мудрый, ведает он, чья судьба дороже.
Сказал однажды тому же Долгорукому: только Бог рассудит меня с Данилычем.
Только Бог…
Драгоценные слова. Они помогают Александру Даниловичу переносить невзгоды. Был президентом военной коллегии, членом Сената – Пётр, распалившись, уволил. Но в губернаторском кресле Данилыч усидел, полки не отняты – Ингерманландский, гвардии Преображенский. Солдаты, офицеры горой за своего начальника. Князь, губернатор, фельдмаршал – не отнято это, не отнято.
Схлынули факелы, кони взбираются на берег. Загудела под копытами дощатая мостовая, сплошняк вельможных фасадов вытянулся и пропал. Монарший дворец в ряду последний, у Царицына луга – позднее назовут его Марсовым полем. Дверца открылась. Светлейший вылез, крякнул:
– Морозец-то!
И лакей, иззябший на запятках, не увидит его оробевшим, растерянным.
Зимний хоть и расширен, но уступает хоромам Меншикова. Приземист, всего два этажа, крупная лепная корона, венчающая здание, не возвысила – пуще придавила. В спальне царицы темно, мерцает лишь «конторка» царя, где он привык трудиться и спать, да камора соседняя.
У подъезда три экипажа, чьи – не различить, понеже фонари на столбах, питаемые конопляным маслом скупо, едва теплятся.
Лестница крута слишком, узел галстука снова железный, пальцы бессильны. Потом светлейший будет уверять – сразу впилось предчувствие. Пронзило пулей… Раньше, чем лекарственный дух коснулся ноздрей. Раньше, чем Екатерина – простоволосая, в пантофлях, отчего стала ниже ростом, – подалась к нему.
– Александр… Плохо…
Бледна смертельно, брови черноты страшной… Согнутая спина Блументроста[224] в углу – эскулап не обернулся, размешивает что-то, кивая седой головой.