– Болтали намедни ребята – на другой день, слышь, либо на третий день Успенья за Волгу он удрал, – молвил старик Самоквасов.
– А он как раз через день после Успенья обещал мне деньги принесть, – молвил Веденеев.
– Извольте видеть! – злорадно вскрикнул Тимофей Гордеич. – Значит, он от вашего долга тягача-то и задал… Нет, уж вы, пожалуйста, Богом вас прошу, не милуйте его. Упрячьте поскорее в долговую – пущай его отведает, каково там живется… Я бы, скажу вам откровенно, сам его давно бы упек – провинностей за ним достаточно, да сами можете понять, что мне неловко… Сродство, толков не оберешься, опять же раздел. А ваше дело особая статья, человек вы сторонний, вам ничего. Закон, мол, и вся недолга… Нет уж, вы приструньте его, пожалуйте-с. Ввек не забуду вашего одолжения!.. Хотите, при вас расспрошу про него молодцов?
И крикнул какого-то Ваську. Лётом влетел вверх по лестнице парень лет двадцати, кровь с молоком, сильный, здоровый, удалый.
– Слушай, Васька, – властным голосом стал говорить Самоквасов. – Правду скажешь – кушак да шапка мерлушчатая; соврешь – ни к Рождеству, ни к Святой подарков как ушей своих не увидишь… Куда Петр Степаныч уехал?
Замялся было Васька, но кушак да шапка, особенно эта заманчивая мерлушчатая шапка, до того замерещилась в глазах молодца, что, несмотря на преданность свою Петру Степанычу, все, что ни знал, рассказал, пожалуй еще кой с какими прибавочками.
– Коней за Волгу рядили, – сказал он. – При мне была ряда, я у них тогда на квартире случился. До комаровского скита подряжали, на сдаточных.
– До Комарова? – молвил Тимофей Гордеич. – Ты ведь не то в прошлом, не то в позапрошлом году туда ездил с ним?
– Так точно-с, я самый с ним ездил, – отвечал Васька. – В прошлом году это было, четыре недели там выжили.
– Как думаешь, Васютка, зачем бы теперь ему в Комаров ехать? – ласково спросил Тимофей Гордеич.
– К Бояркиным, надо думать, поехал, – ответил Васютка. – У них завсегда ему пристанище.
– Не может быть, – молвил на то Тимофей Гордеич. – Мать Таисея вечор у меня была и сама про него спрашивала.
– Нешто к Манефиным? – молвил Васютка. – Там зазнобушка есть у него… – прибавил он, осклабляясь и тряхнув головой молодецки.
– Кто такая? – спросил Тимофей Гордеич.
– Племянницей матушки Манефы зовут ее. В приемыши, слышь, взята. В скитах настоящего дела по этой части не скоро разберешь, – с усмешкой прибавил Васютка. – Фленой Васильевной звать ее.
– Что ж у него с этой Фленой? – спросил Самоквасов.
– Известно что, – ухмыльнулся Васютка. – Соловьев по ночам вместе слушают-с, по грибы да по ягоды по лесочкам похаживают. Были у них ахи, были и махи, надо полагать, всего бывало. На эти дела в скитах оченно просто. Житье там разлюли-малина, век бы оттоле не вышел.
– Так ты думаешь, что он к этой Флене поехал? – немного помолчав, спросил Самоквасов.
– Так надобно думать, – ответил Васютка. – Как турился он ехать и укладывался, так я ему помогал… А он нет-нет да и вздохнет, а вздохнувши, и промолвит тихонько: «Ах ты, Фленушка, Фленушка!» Безотменно к ней собрался.
– Ступай к своему делу, – приказал Васютке Тимофей Гордеич… – Кушак да шапка за мной. Завтра получишь.
– Чувствительнейше вас благодарим, Тимофей Гордеич, – низко кланяясь, молвил Васютка, и лицо его просияло. Шапка не простая, а мерлушчатая! Больно хотелось такой ему. «Заглядятся девки, как зимой, Бог даст, с кулаками в голицах на Кабан[243] пойду, – думает он. – Держись, татарва окаянная, – любому скулу сворочу!»
– Ну вот, изволите видеть, – сказал Тимофей Гордеич Веденееву, когда, стуча изо всей мочи тяжелыми сапогами, сходил по лестнице в лавку Васютка. – Вот вам и путь его, вот и дорога. Сцапайте его, батюшка, сделайте такое ваше одолжение… По гроб жизни не забуду!.. Потрудитесь, пожалуйста… А мы завсегда ваши радетели. Мне что? Мне бы только очувствовался он, молод ведь еще, может статься, маленько погодя и образуется… Грозы на него мало было, оттого и беда вся. Прихлопните его, сударь, прихлопните! Это не вредит, право не вредит… Его же душе во спасенье пойдет. Верно говорю…
До того был рад старик Самоквасов, что, как только ушел от него Веденеев, не только Васютке кушак и шапку купил, но и другим молодцам на пропив деньжонок малую толику пожаловал.
В тот же день вечером Веденеев, сидя за чайным столом у Дорониных, рассказал, как собирал он вести про Петра Степаныча. Много шутили, много смеялись над тем, как провел он старого Самоквасова, но не могли придумать, зачем понадобилось Петру Степанычу ехать в скиты за Волгу. При Лизе с Наташей Веденеев смолчал о Фленушке, но, улучив время, сказал о том и Зиновью Алексеичу, и Татьяне Андревне. Зиновий Алексеич улыбнулся, а Татьяна Андревна начала ворчать:
– Вот какие вы ноне стали ветрогоны! Вот за какими делами по богомольям разъезжаете! Святые места порочите, соблазны по людям разносите! Не чаяла я таких делов от Петра Степаныча, не ожидала… Поди вот тут, каков лукавец! И подумать ведь нельзя было, что за ним такие дела водятся… Нехорошо, нехорошо, ой как нехорошо!
На другой день Дарья Сергевна за каким-то делом завернула к Дорониным, и Татьяна Андревна все рассказала ей, что накануне узнала про Самоквасова. Не забыла и Фленушку помянуть. Живя с Дуней долгое время у матери Манефы, Дарья Сергевна хорошо знала обительскую баловницу, игривый, веселый нрав ее, озорные шалости и затейные проказы. И то знала, что Фленушка чересчур уж вольно обходится с мужчинами, но не верила, чтоб у нее с кем-нибудь дело далеко зашло. «А впрочем, – подумала она, – чего с человеком не может случиться. Враг ведь силен, горами качает, долго ль и тут до греха!..» Аграфене Петровне сказала, но та совсем не поверила, что у Фленушки было что-нибудь с Самоквасовым… А что за Волгу он уехал, о том она еще накануне знала: ихний приказчик ездил за товаром в Вихорево и вблизи Комарова повстречал Петра Степаныча.
* * *
Под Главным домом, у лавочки с уральскими камнями, часу в первом дня стоял Веденеев и, накупив целую кучу красно-кровавых рубинов, голубых сапфиров, сине-алых аметистов, малиновых турмалинов и белых, будто алмазы блестящих, тяжеловесов, укладывал их в большую малахитовую шкатулку для первого подарка нареченной невесте. Едва отвел он глаза от игравших разноцветными переливами камней, увидал быстро, с озабоченным видом проходившего мимо Петра Степаныча.
Остановил его Дмитрий Петрович и, несмотря на отговорки спешными делами, пустился в длинные расспросы. Самоквасов сказал, что он в самом деле ездил за Волгу, но вот уж четвертый день как воротился оттуда и теперь страшно завален работой и хлопотами. Сказал, что получил известие об окончании дела о разделе в его пользу и что послезавтра во что бы ни стало поедет в Казань. Дмитрий Петрович рассказал ему, как дивились у Дорониных внезапному его отъезду, как в первые дни, когда еще неизвестно было, что с ним случилось, все об нем беспокоились, особливо Татьяна Андревна… Рассказал и о том, что по ее порученью разведывал об нем у дяди его и выпытал у него, что было нужно, заявивши о небывалой сохранной расписке. Самоквасов все только краем уха слушал… Сказал ему Веденеев о радости Дорониных, что дождались наконец жениха Лизаветы Зиновьевны, Петр Степаныч равнодушно улыбнулся и не сказал ни слова… Когда же, крепко и горячо сжимая ему руку, Дмитрий Петрович поведал и о своей радости, Петр Степаныч так равнодушно поздравил его, что счастливому жениху такое поздравленье показалось даже обидным. Звал его Веденеев к себе, звал к Зиновью Алексеичу… Самоквасов сказал, что до отъезда постарается непременно повидаться со всеми знакомыми, и тотчас своротил речь на свои недосуги. Молвил ему Дмитрий Петрович и про Дуню Смолокурову, что она жалуется на нездоровье, что очень похудела, смотрит такой грустной, задумчивой. Хоть бы словечко Петр Степаныч сказал и, уверяя, что ему необходимо сейчас же куда-то ехать, убежал почти от Веденеева.
И день и другой каждую минуту ждали у Дорониных Петра Степаныча, но понапрасну. На третий день кто-то сказал, что он на Низ на пороходе побежал. Подивились, что он не зашел проститься. Татьяна Андревна досады не скрывала.
– Придумать не могу, чем мы ему не угодили, – обиженным голосом говорила она. – Кажись бы, опричь ласки да привета от нас ничего он не видел, обо всякую пору были ему рады, а он хоть бы плюнул на прощанье… Вот и выходит, что своего спасиба не жалей, а чужого и ждать не смей… Вот тебе и благодарность за любовь да за ласки… Ну да Господь с ним, вольному воля, ходячему путь, нам не в убыток, что ни с того ни с сего отшатился от нас. Ни сладко, ни горько, ни солоно, ни кисло… А все-таки обидно…
– Да с чего ты так к сердцу принимаешь? – говорил жене Зиновий Алексеич. – Жили без него и вперед будем жить, не тужить, никому не служить. Не бечи ж[244] за ним, не знай зачем. Был, провалил; ну и кончено дело. На всех, мать моя, не угодишь, на всех и солнышко не усветит… По-моему, нечего и поминать про него.