— Вам нездоровится? — спросил Пьер. — Я не хотел бы утомлять вас.
— Да, я болен, я весь горю. Но это ничего, напротив, я хочу высказаться… Я не могу, я больше не могу! Надо же когда-нибудь облегчить душу.
Хотелось ли ему отвлечься от своего недуга? Или нарушить долгое молчание, освободиться от тайн, которые душили его? Он тотчас же заставил Пьера рассказать о всех хлопотах и встречах последних дней и очень взволновался, узнав, какой прием оказали ему кардинал Сарно, монсеньер Форнаро и отец Данджелис.
— Так я и знал! Так я и знал! Меня ничто больше не удивляет, только обидно и горько за вас! Господи, хоть это и не мое дело, но я просто болею душой, ваши неудачи будят во мне воспоминания о моих собственных несчастьях!.. О кардинале Сарно не стоит и говорить, он занят своим делом, далек от всего, и он никогда никому не помогал. Но Форнаро, ох, уж этот Форнаро!
— Он показался мне весьма любезным, даже благожелательным, — возразил Пьер. — Право же, я думаю, что после нашего разговора он смягчит свой отзыв о книге.
— Это он-то? Да чем ласковее он улыбался, тем беспощаднее будет травить вас. Он проглотит вас без остатка и только разжиреет от такой легкой добычи. О, вы не знаете Форнаро: его манеры обворожительны, но он всегда готов сделать карьеру на чужой беде, всегда готов погубить какого-нибудь беднягу, если может этим угодить высшему начальству! Уж я скорее предпочитаю отца Данджелиса, — это опасный человек, но зато прямой и мужественный, к тому же он обладает выдающимся умом. Правда, он сжег бы вас на костре, как пучок соломы, будь это в его власти… Ах, если бы я посмел вам все сказать, если бы мог провести вас за кулисы этого страшного мира, показать его чудовищное честолюбие, алчность, гнусные интриги, продажность, подлость, предательство, мерзкие преступления!
Видя, что аббат так возбужден, что он весь пылает ненавистью, Пьер попытался добиться от него разъяснений, которые напрасно искал до сих пор.
— Скажите мне только одно: в каком положении мое дело? Когда я вас спрашивал, приехав сюда, вы ответили, что к кардиналу еще ничего не поступало. Но теперь все документы подобраны, и вы с ними ознакомились, не правда ли?.. Кстати, монсеньер Форнаро сообщил мне, что три французских епископа написали донос на мою книгу и потребовали ее осуждения. Три епископа! Возможно ли это?
Дон Виджилио нервно передернул плечами.
— Ах вы наивная душа! — воскликнул он. — Меня скорее удивляет, что их только трое… Да, теперь до нас дошли многие документы по этому делу, — впрочем, я и раньше подозревал, чем вызваны нападки на вашу книгу. А три епископа — это, во-первых, епископ Тарбский, который, вероятно, мстит вам за святых отцов из Лурда, а потом епископы из Пуатье и Эвре, оба — яростные противники кардинала Бержеро и непримиримые ультрамонтаны. На монсеньера Бержеро, как вам известно, косо смотрят в Ватикане, его галликанские идеи и либеральный образ мыслей вызывают здесь сильный гнев… Не допытывайтесь, не ищите дальше, — все дело именно в этом: лурдские монахи весьма влиятельны, они требуют от святейшего отца сурово покарать вас, а заодно кое-кто хочет проучить и кардинала Бержеро за одобрительный отзыв, который он опрометчиво написал, а вы опубликовали в виде предисловия к своей книге… Уже давным-давно, добиваясь запрещения конгрегацией Индекса той или иной книги, прелаты зачастую просто наносят друг другу удары исподтишка. Здесь царит система доносов, а главное — полный произвол. Я мог бы привести факты самые невероятные, назвать книги совершенно безвредные, которые выбирают среди сотни других, чтобы погубить идею или человека, ибо, осуждая автора, почти всегда метят не в него самого, а в кого-то стоящего выше, более влиятельного. Это такое гнездо интриг, злоупотреблений, низких происков и личных счетов, что самый институт конгрегации Индекса разваливается, и даже здесь, среди приближенных папы, уже понимают настоятельную необходимость как можно скорее перестроить всю систему, иначе доверие к Индексу будет окончательно подорвано… Конгрегация упорно держится за неограниченное господство, стремится увековечить свою власть всеми средствами, я это понимаю… Но нельзя же применять нечестные приемы, возмущать всех несправедливостью, бесстыдством и смешным ребячеством!
Пьер слушал дона Виджилио с горестным изумлением. Конечно, заметив во время своего пребывания в Риме, как там почитают и боятся святых отцов лурдского Грота, как они могущественны, благодаря обильным пожертвованиям, поступающим от них престолу св. Петра, он предполагал, что его книгу преследуют по их наущению; он догадывался, что ему приходится расплачиваться за некоторые страницы, где, разоблачая обманы и денежные махинации монахов Грота, он описывал Лурд как отвратительное зрелище, способное уничтожить веру в бога, как постоянный очаг раздоров, которым придет конец лишь в истинно христианской общине грядущих дней. Пьер понимал теперь и то, какой скандал должны были вызвать его религиозные идеи, его откровенная радость по поводу утраты папою светской власти и в особенности злополучное выражение «новая религия», — уже из-за одного этого на него могли ополчиться доносчики. Но больше всего потрясла и огорчила аббата неслыханная несправедливость: оказывается, письмо кардинала Бержеро вменяли тому в вину; осуждая и запрещая книгу Пьера, хотели тем самым нанести удар в спину почтенному пастырю, которого не осмеливались обвинить открыто. Мысль, что из-за него этот святой человек, ревностно преданный делам милосердия, может пострадать, впасть в немилость, жестоко удручала Пьера. И как горько было сознавать, что в основе всех споров и столкновений лежало не чувство любви к обездоленным, а самые низкие страсти — гордость и корысть, честолюбие и алчный эгоизм.
Пьера охватило глубокое возмущение против гнусной и бессмысленной деятельности конгрегации Индекса. Он мог проследить теперь весь ход работы этого учреждения, начиная с доноса и кончая опубликованием в списке запрещенных книг. Донос поступал прежде всего к секретарю конгрегации, отцу Данджелису, который подготовлял дело к рассмотрению и подбирал документы, — Пьер только что видел этого образованного, властолюбивого монаха, мечтающего руководить умом и совестью людей, как в грозные времена инквизиции. Потом книгу посылали на отзыв к прелату-советнику, — Пьер посетил одного из них, монсеньера Форнаро, притворно любезного и честолюбивого, хитроумного богослова, который не постеснялся бы объявить безбожным и преступным даже учебник алгебры, будь это выгодно для его карьеры. После этого дело рассматривалось на заседании кардиналов, которые изредка собирались и время от времени постановляли запретить какую-нибудь неугодную им книгу, горько досадуя, что не в силах запретить все. И, наконец, сам папа подтверждал и подписывал приговор, что было чистейшей формальностью, ибо, в сущности, все книги представлялись им крамолой. Каким нелепым и жалким оплотом прошлого казалась теперь эта старая, дряхлая, впавшая в детство конгрегация Индекса! Можно было представить себе, каким страшным могуществом обладала она в прежние времена, когда книги были редкостью и церковные трибуналы посылали осужденных на костер. Но с тех пор книг появилось такое множество, печатное слово хлынуло таким широким, полноводным потоком, что все затопило, все смело на своем пути. В наши дни конгрегация Индекса слаба, поражена бессилием, ее роль сведена к тщетным протестам, к попыткам запрещать скопом некоторые категории из бесчисленного множества книг, поле ее действий все более суживается; теперь она изучает почти исключительно религиозные сочинения, да и тут, поддавшись низким страстям, выступает в незавидной роли, становится орудием интриг, ненависти и мести. Жалкая развалина, немощная старуха, разбитая параличом, дряхлеющая с каждым днем, посмешище равнодушной толпы! Католицизм, некогда славный поборник просвещения, пал так низко, что бросает в адский огонь груды книг, и каких книг! Он осуждает едва ли не всю литературу, историю, философию, науку прошлых веков и науку современную! Сейчас почти нет изданий, которые не подверглись бы проклятию церкви. Если она подчас и закрывает глаза, то лишь потому, что не в силах все запретить и все уничтожить; однако она упорно пытается сохранить видимость высшего духовного авторитета, точно дряхлая королева, лишенная престола, которая, не имея больше ни судей, ни палачей, продолжает выносить приговоры в крохотном, узком кружке своих придворных. Но допустите на минуту, что церковь каким-то чудом восторжествует, вернет свою прежнюю власть над миром, что ее трибуналы будут вновь осуждать невинных, а ее палачи приводить приговоры в исполнение, попробуйте представить себе, как она расправится тогда с человеческой мыслью! Предположите только, что правила конгрегации Индекса неукоснительно соблюдаются, издатель не смеет ничего напечатать без разрешения епископа, каждая книга поступает на суд конгрегации, литература прошлого чуть ли не целиком вымарана цензурой, современная литература парализована, вся интеллектуальная жизнь подчинена жестокому режиму террора. Библиотеки бы закрылись, культурное наследие многих веков оказалось бы под запретом, путь к будущему был бы прегражден, всякий прогресс, всякое движение вперед остановлены навеки. Римская церковь и сейчас стоит перед нами как устрашающий пример гибельного прошлого, застывшая, безжизненная, омертвелая после многих веков папского правления; Рим стал настолько бесплодным, что за все двадцать пять лет со времени освобождения на его почве не родилось ни одного выдающегося человека, ни одного великого произведения. Кто же — не только среди прогрессивных умов, но даже среди религиозных мыслителей, если только они разумны и дальновидны, — согласился бы на возврат к прошлому? Это грозило бы полным крушением культуры, торжеством невежества и суеверия.