— Барину, — говорит, — ты дюже полюбилась, велел прийти вечером в ранжерею.
Ладно, думает, это все твои штуки: приду, дожидайся.
— Мотри же.
— Сказано, приду.
Вечером взяла скребку, пошла домой; только думает, что и в самом деле барин, пожалуй, звал. Зазвала солдатку, задами полезла к ранжерее, смотрят — ходит. Солдатка как закричит по-мужицки, такой голос она умела делать:
— Кто тут?
Барин бежать. Бабы смеялись, смеялись, пришли домой, покатываются — всем рассказали. На другой день опять в сад посылают. <Только повар пришел, говорит: так и так, ты, верно, камердину не веришь, так он меня прислал. Что взаправду он тебя хочет и непременно велел приходить.
— Ладно, я, — говорит, — думала, что камердин, так пошутила, испугать хотела, а теперь приду.
Как работу кончила, так прямо в дом да на девичье крыльцо.
— Чего, мол, тебе?
— Барин велел.
Вышла барыня.
— Чья ты? — говорит, — какая ты, — говорит, — хорошенькая. Зачем тебя барин звал?
— Не могу знать.
Вызвали барина, красный весь пришел.
— Приди, — говорит, — после с отцом, а мне теперь некогда.
А то раз днем к ней подошел, такое начал говорить, что она не поняла ничего. Только хотел ее за руку взять, она как пустится бежать, и ушла от него.>
Так-то она где хитростью, где обманом, а где силой. Раз поставили солдат к ним в избу. Известно, все вместе спать легли. Почти рядом. С вечера юнкер, из господ, что ли, свекора напоил; как потушили свечу, полез к ней. Так она его так огрела, что хотели жаловаться, чуть глаз не выбила ему. А то другой раз офицер стоял, так тоже обещала, да заместо себя ночью солдатку подсунула.
3
Так-то она никому спуску не давала. Мало того: кто к ней не пристанет, так она сама пристанет — раздразнит да и посмеется.
— Несдобровать тебе, повеса, наскочишь, — бывало, скажешь ей.
— А что ж, скажет, — коли они меня любят, разве я виновата. Что ж, плакать, что ль. Отчего не посмеяться.
<Жил у них в это лето работник, Андреем звали, из Телятинок он был, Матрюшки Короваихи сын. Теперь он большим человеком стал; а тогда беднее их двора по всей окружности не было. От бедности отдали малого, а сами бог знает как перебивались.>
Андрюшка тогда был вовсе мальчишка, годов 16, 17. Длинный, худой, вытянулся, как шалаш, куда хочешь шатни, силишки вовсе не было. И как он работал, бог его знает, из последних сил выбивался. Малый же старательный, смирный. Хозяина пуще станового боялся. Да и всякого старшего мужика уважал. Бывало, в праздник, чужой за вином пошлет — бежит, старается. А уж с бабами или девками — ну да девки у нас какие — поиграть, этого от него никогда не видно было. Как красная девушка зарумянится и сказать в ответ ничего не умеет, коли с ним баба пошутит. Лицом, правда, чистый, аккуратный был, глаза светлые, волосы русые, ну да все какой красавец — так, работник-мальчишка — армячишко платаный, рубашонка посконная, в дырьях, шляпенку какую-то у ямщиков старую выменил — босиком али в лаптишках, и те сам сплел — вся и обувь была. Так ведь и работнику лядащему покоя не дала, совсем одурила малого. Он сам сказывал.
— Пришел я, — говорит, — в дом, боюсь, страх. Хозяин ничего, указал все, велел, что работать; когда на барщину пошлет, когда с собой возьмет; косить или что не принуждает, пожалеет; что сам ест, то и мне даст; старуха тоже молочка другой раз даст; попривык к ним, только молодайки пуще всех боялся. Бог ее знает, чего ей от меня нужно было. Запрягать ли начну или за соломой на гумно скотине пойду, подскочит, вырвет из рук. — «Вишь, — говорит, — телятинский увалень, коли поворотится, коли что». И сама начнет, да так-то живо, скоро все сделает, засмеется, уйдет. А то за обед или за ужин сядем, боюсь все чего-то, глаз не поднимаю; гляну на нее, а она все на меня косится, подмигнет другой раз, смеется. А то пройдет, ущипнет, а сама как ни в чем не бывало. Пойдут с солдаткой на амбар спать.
— Андрюшка, а Андрюшка! — слышу, зовут. Подойду.
— Чего?
— Кто тебя звал?
И заливаются, смеются.
Проснулся раз, в санях на дворе спал, что бабы помирают, смеются, на меня глядя.
— Заспался, — говорят, — поди, хозяин зовет.
Пошел.
— Что ты, — говорит, — измазался, хоть помойся, табун шарахнется, настоящий черт; на, поглядись в зеркальце.
Всего сажей испачкали. Поехали раз за сеном в Кочан, хозяин дослал, с бабами. Только сгребли в валы, копнить стали. Баба так и кипит, подпрыгивает с вилками, пуда по 3 на граблю захватит, и Андрюха с ними. Только скопнили последнюю, жарко, мочи нет, запотели, Андрюха навилину последнюю положил, влез на копну, топчет.
— Что ты, — говорит, — Андрюшка, никогда с бабами не играешь?
— Нет, чего играть, копнить надо.
— И не знаешь, как?
— Не знаю.
— Хочешь, я поучу?
Он молчит. Схватила его, повалила под себя и ну мять, а солдатка на них сена навалила да сама навалилась.
— Мала куча, — кричит.
Андрюха вывернулся из-под нее, ухватил за голову и ну целовать, так осмелился. Так рассерчала.
— Вишь, сволочь, работничишка, целоваться лезет губищами своими погаными.
Вскочила, так засрамила, что беда. Малый совсем ошалел. Пришел домой, ничего не понимает, что хозяин велит. Хозяин любил его, такой малый смирный, усердный, что поискать.
— Что, мол, с Андрюхой сделалось, уж не умирает ли?
— Как же, умирает, он все с бабами играет. Пора умирать гладуху такому в самую рабочую пору. Вот и я умирать стану.
Пуще малого засрамила, что хоть бежать, мочи ему не стало. Приворотила его совсем после этого раза, что как бы только посмотреть на нее, а сам боится пуще начальника какого. Боится, а ночи не спит, днем не спит, все за ней ходит. Раз на покосе, у Воронки, вместе мужики и бабы были, косили заклы, а бабы гребли на Калиновом лугу. Пошли бабы купаться в обед и мужики тоже; мужики с одной стороны, бабы с другой стороны реки. Тишка шестипалый, даром что женатый, шутник был, подплыл к бабам, начал топить Маланьку.
— Платок замочу, — кричит, — брось, брось, черт, чуть не захлебнулась.
Откуда ни вывернулся Андрюшка, да к Тишке.
— Что ты ее топишь?
Подрались было. Как завидит, Маланья купаться пойдет, залезет в камыши, смотрит. Раз его бабы застали, повыскочили из воды, так в рубахе в воду втащили. Совсем одурел малый, только пища-то не очень сытная, чаем не поили, да и работа день-деньской, а как вечер, так в ночное [с] стариком, так некогда о пустяках-то думать было. Особенно с того раза, <как> после покоса-то она его осрамила, ничего уж он с ней не говорил. Что бы ни делала, не буду, говорит, виду показывать. Хорошо. Погода все покосы в этот год стояла важнейшая. Не сено, а чай убирали; накануне скосят, а на другой день в валы гребли. Барское все убрали, и свое мужички посвозили, — тогда угодей много было, — возов по 6 на брата привезли, и еще дальний покос в роще оставался воза по два, да еще подрядил дворник нашу барщину исполу убрать казенные луга. Он их нанимал. Барщина у нас большая была, и затяглых много. Взялись такие, у которых лишний народ был. У старика Евстратова работник был да солдатка, так сам с старухой на барщину ходил, а Андрюху с Маланьей послал к дворнику. Верст за 9 от деревни дворников покос был. Собралось кос 20. Накануне еще мужики пошли, скосили, на другой день бабы приехали; заложили телеги, забрали хлеба, квасу, огурцов, котелочки, круп и поехали на неделю. Всю дорогу песни, смехи; бабы, мужики человек по 10 в телегу насели. Андрюха своего хозяйского пегого меренка заложил — первая лошадь в деревне была (и теперь завод этот у них ведется). Уложил косы, у других ребят взял, бабы — грабли, котелки, сел с бабами, как князь с княгиней едут. Даже народ смеется. Выехали на большую дорогу. Стал народ перегоняться. Маланья говорит:
— Пошел!
— Хозяин не велел.
— Вишь, поп какой. Валяй!
— Смотри, я отвечать буду, а не ты.
— Ну пошел!
Вырвала у него вожжи.
— Ну, сама делай.
Взял слез, пошел пешком. Такое сердитое лицо сделал.
Как приехали мужики — из себя же старосту выбрали — показал место, живо лошадей поотпрягли, поспутали, ящики посняли, загородили, деревья понагнули, шалашики поделали, сенцом покидали, пошла работа. Андрей приходит.
— Где, — говорит, — мерин?
— А я почем знаю? Разве я работница? Ты бы ломался.
Что с бабой говорить. Махнув рукой, пошел у мужиков спрашивать. Нашел, спутал. Обиделась Маланья, ничего не сказала. Постой, я те вымещу, думает. Пошла работа: бабы в валы гребут, песни поют. Мужики за ними копнят вилами. Старик дворник приехал, шутит с народом.
— Пожалуйста, братцы, постарайтесь, — говорит, — погода не устоит, вам же хуже.
— Винца полведра поставь.
— Ладно, — говорит.
Так любо-дорого смотреть, как работа пошла. В обед полчаса вздохнули, опять за дело. На барщине того бы в три дня не сработали. Весело, дружно. Одному только Андрюхе пуще других дней тошно. Расчет возьму, думает, пойду к матушке, скажу — на дороге наймусь. А сам все на Маланью смотрит. Под горой, видать, она передом по косогору идет, и ногой и граблей подкидывает сено, в два аршина загребает, сама песню поет, а не то гогочет, на всю рощу заливается. На него и не посмотрит ни разу. Еще ему тошней того. Нет, бросить надо, думает себе, не тот я человек. Пришли к телегам, уж темно, поужинали, винца выпили. Маланья Андрюшке слова не сказала. Которые старше, спать полегли. Бабы по стаканчику выпили, так-то раскуражились, что и спать не хотят. Стали хороводы водить. Старик дворник с ними; еще за вином послали. Андрюхе грустно еще пуще того: все народ богатый, да и своя, а он чужой, работник; вино же он не пил и привыкать не хотел. Взял армячишко, ломоть хлеба отломил, пошел в сторону на копну, у березы стояла. Сено не готово еще было. Сгребли только от росы, — завтра разваливать опять хотели, на погоду глядя.