Итак, русская мысль переходного периода отреагировала на шедшую в культуре борьбу старины и новизны. Уровень осознания этого процесса позволяет говорить об очевидном его характере, проявившимся в самых разных сферах и формах. Осторожная защита новизны как принципа жизни русского общества сменилась при Петре I преследованием несогласных с этим принципом и навязыванием пассивному большинству спускаемых с государственного олимпа «новин». Новое хлынуло мощным потоком, порой погребая под собой все доводы разума в пользу «полезного» старого. То, что было очевидно людям переходной эпохи, являлось следствием работы скрытого от глаз механизма культуры, вступившей в фазу динамичного поиска новизны. Поиск нового закономерен для переходных периодов, можно сказать, имманентно присущ им. Выбор цели и пути к ней идет в сфере нового, небывалого, неизвестного; иначе и быть не может. Показательно и то, что это новое не рядится в одежды старины (а если и рядится, то только на начальном этапе), что новое осмысливается как новое по своей сути, не имеющее других более сущностных характеристик, а лишь дополняемое такими чертами, как полезность, разумность и пр.
Действие принципа новизны в культуре рассматриваемого времени столь многообразно, что приходится выбирать только самые яркие его проявления. К таковым, несомненно, относится целый ряд новаций в литературе, языке, архитектуре, искусстве, музыке. Наиболее значимым среди новых явлений в литературе было бурное развитие беллетристики, авантюрно-любовных и приключенческих романов, так называемого «неполезного чтения»[674] с чисто развлекательными целями. Причем, как отмечают исследователи, прослеживается преемственность между зачатками беллетристики в XV в. и ее развитием в XVII столетии, как бы минуя век XVI, пуританский по отношению к ней.[675] Отдельные произведения, имевшие в XVI столетии политическое или публицистическое звучание (например, «Повесть о царице Динаре»), превращаются в откровенно занимательное чтение. Другие (такие как «Слово о Хмеле», созданное в XV в.) получают чрезвычайное развитие и наполняются смехотворными мотивами. Любовные сюжеты, приключения и т. п. проникают и в переводную, и в оригинальную литературу и занимают в ней первое место, оттеснив душеполезное чтение. В них действуют рыцари и прекрасные дамы («Повесть о Бове», «Повесть о Петре Златых Ключей», «Повесть о прекрасной Мелюзине» и др.), цари и царицы, царские дочери, бояре и их семьи («Повесть о Фроле Скобееве»), купцы и купеческие сыновья и жены («Повесть о Савве Грудцыне», «Повесть о Карпе Сутулове»), некие безымянные молодцы («Повесть о Горе-Злочастии»), охватывая как бы все социальные слои тогдашней России. Широкую популярность приобретают короткие рассказы и повестушки типа польских жарт и фацеций. Создается впечатление, будто веками сдерживаемый интерес к любовной и занимательной тематике прорвался наконец в русскую литературу.
Уже в предисловиях к новым по сути книгам переходного времени меняется сама структура их построения: в средневековых русских предисловиях прослеживается дихотомия, подразумевающая членение его на две составляющие (книга – читатель). В новой книге появляется третий член структуры – автор. Условно существовавший ранее, теперь он представлен реальным светским лицом, ставящим перед собой определенные цели в связи с изданием книги и стремящимся раскрыть эти цели перед читателем. Другие побудительные мотивы – познавательно-рационалистические, практические и т. п. – заставляют автора доказывать значимость своего труда и себя самого как творца некоего нового полезного произведения, обладающего определенными качествами. Так, Федор Поликарпов в предисловии к «Лексикону треязычному» говорит о латинском языке как о «диалекте», который «паче иных по кругу земному во гражданских и школьных делех обносится» и который «пожелал имети ко своей потребе тако художник, яко и военных дел искусный ратоборец».[676] Самое же главное, что авторы книг призывают читателей «здраво рассуждать» обо всем прочитанном, ничего не принимая на веру, а целиком полагаясь на свой природный ум, здравый смысл, естественный разум.[677]
Новым стал и отказ от дидактической формы изложения текста. Если ранее книжники «строили» свои сочинения строго по чину, подчиняющемуся логике средневековой этики, поучительного примера, и задача автора заключалась в изображении какого-либо факта, явления, события с последующим толкованием их внутреннего, вечного смысла с обязательной дидактической выкладкой, то теперь логика движения текста устремлена не к поучающему выводу, а к выявлению причинно-следственной связи описываемых явлений, событий, человеческих поступков и характеров. Новые – авторские – принципы построения текста выразились в том, что на месте дидактических утверждений появились лирические вопрошания к самому себе, своему уму. Рефлексия, проявившаяся в обращении автора к самому себе, к своему «я», также свидетельствует о новом явлении русской культуры – возрастании личностного и авторского самосознания. От инока Свияжского Успенского монастыря Иоанна, начавшего написанное им «Житие архиепископа Казанского Германа» (третья четверть XVII в.) словами «Уме промыслительный мой! К тебе убо в настоящее время беседую»,[678] протягивается незримая нить к Антиоху Кантемиру, начавшему сходным образом сатиру «К уму своему»: «Уме недозрелый, плод недолгой науки...».[679]
Разумная новизна проникает и в процесс жанрообразования, новым принципом которого в русской литературе переходного времени становится познавательность, идущая и от идеи «постижения Бога» через познание мира и человека, и от разума, доминирующего в человеке, а также от личностного типа культуры в целом. Литература должна теперь не поучать, а удивлять той или иной новизной, питать разум чем-то ранее неизвестным и именно поэтому обладающим качественной ценностной характеристикой в глазах людей того времени. С помощью риторики русские авторы получили представление о европейской системе жанров, берущей начало еще в античности и подразделяющей жанры на публичные («орации» – речи, проповеди, оды и т. д.) и индивидуальные (послания, любовные песни, дневники, автобиографии и пр.), светские и религиозные. Два главнейших жанра эпохи «Души» в русской культуре – летописи и жития – претерпевают в переходную пору самые показательные перемены.
Прежде всего это касалось понимания истории. Историзм периода познающего Разума повернул ход истории вместо предшествовавшего «задом наперед» в правильную, с точки зрения рационализма, сторону: теперь причина всегда предшествовала событию, а поиск причин, которые можно понять простым человеческим рассудком, становится основным занятием историка. Отсюда будущее столь же покрыто мраком, сколь и вариативно, а настоящее – существующее здесь и сейчас в реальном видимом мире – интереснее всего для живущих в нем. Новый принцип историзма заставляет прежде всего переосмыслить настоящее и самое ближайшее прошлое, отсюда так много исторических трудов, описывающих события «по горячим следам», будь то повести о городских и стрелецких бунтах («Созерцание краткое...» Сильвестра Медведева) или хроники и летописцы, обозревающие русскую историю, начиная с XVI в. и не ранее, экскурсы в историю в записках и мемуарах современников. Историзм, отличающийся преобладающим интересом к мимоидущему времени (историк, по словам «Алфавита» XVII столетия, «повестник бывших вещей в мимошедшие роды»[680] ), субъективизмом нарождающейся личности, растущим авторским самосознанием, открытостью человека, жаждой новизны, стремлением обнаружить и проследить ту или иную традицию, игрой познающего разума и т. п., приходит на смену догматизму позднего Средневековья.
Летописная форма изложения сменяется концептуальными историческими сочинениями. Первые шаги в этом направлении были сделаны как в переводных трудах по всемирной истории, так и в сочинениях, посвященных отечественной истории. Глубоким и новаторским было изложение событий Смутного времени во «Временнике» дьяка Ивана Тимофеева. Новизна, а также искренность и чистота его побуждений не вызывают сомнений, поскольку для их выражения он находит нетрадиционные слова и образы: «В течение многих дней постоянно не переставал я размышлять в уме своем о таком разорении города (Новгорода. – Л. Ч.)... и ходил как умалишенный».[681] Горячее желание понять и объяснить себе и людям причины Смуты вылилось в преследовавшую его мысль, которая «как пальцем, тыкала... в ребра» [162] . Заявленное в этом предисловии авторское право на свое видение исторической действительности было одним из первых проявлений начавшегося роста авторского самосознания в переходный период. Анонимный автор перевода компиляции римского историка Юстина, названной в русском варианте «Краткое пяти монархий древних описание», посвятил свой труд Илье (Борису) Ивановичу Морозову. В предисловии встречаем типичные для переходной культуры рассуждения о разуме, естественным свойством которого является жажда познания (с обязательной ссылкой на «первоначального философа» Аристотеля), а основной функцией – «чювствами, аки рабами, осязати... разсмотряти... прилежно разсуждати и о сем известная узаконяти, и тако, вся сумнительства многим трудом пресекше, съвершенным извеством удовольстивитися и утешитися».[682] Перед нами в известном смысле краткий экскурс в рационалистический метод исторического исследования того времени. История предстает в нем результатом многоступенчатого процесса умственной работы историка: сначала он проверяет информацию, получаемую через пять чувств, рассматривая ее и рассуждая о ее достоверности, затем то, что признано достоверным («известное»), утверждается после снятия всех сомнительных вопросов, в результате историк имеет некое совершенное знание, удовлетворяющее его и читателей, идущих тем же путем здравого рассуждения вслед за ним. Перечислены в предисловии и задачи данной науки, совсем иные, чем в средневековых трудах. Вслед за Фукидидом автор сравнивает историю с «позорищем» – театром: «на нем же обретаются лица и комедию соделовают...» [221] . Историк, присутствуя на позорище, «сочисляет грады, законы их, защищения, чины, нравы, премудрость, богатства различная и весьма разнообразная тщания» [222] . Речь идет о внешней истории, в ее античном толковании, ранее почти неизвестном в России, теперь же принимаемом за основу исторической науки. Античность превращается в краеугольный камень мировой исторической традиции. Автор перевода жаждет одеть античную историю в «ризу российскую» [222] и сделать сию «посланницу старовещности» [222] наставницей в гражданстве.