— А ты так уж уверена?
На миг мои глаза встретили взгляд Джейн: в них едва заметно светилась улыбка; мы оба знали — Нэлл изо всех сил старается выказать доброжелательность, сделать так, чтобы нам здесь было хорошо, и одновременно дать понять, что мы оба недооцениваем трудности, с которыми ей приходится сталкиваться. Правда, в этом последнем ей удалось добиться совершенно обратного эффекта.
Через несколько минут меня уже гнали в бильярдную. Она была устроена в подвале, который тянулся под всем домом, рядом за стеной непрестанно рокотал отопительный бойлер; бильярд здесь был половинного размера, потёртый и потрёпанный.
Здесь же стоял стол для настольного тенниса и — непонятно почему — игорный автомат. Устанавливая шары в треугольник, Эндрю поднял на меня глаза и подмигнул:
— По пятёрке? Для азарта?
— Если считаешь нужным.
— Всегда можешь получить деньги обратно. Только пригрози, что пожалуешься её светлости.
Я улыбнулся и принялся натирать мелом кий.
— А ты по-прежнему всерьёз играешь?
— Да нет, куда там! В Оксфорде я в десять раз больше денег проиграл, чем за все последние годы. Дело принципа. — Он наклонился над бильярдом, готовясь к первому удару. — Ведь теперь, Дэн, я всего-навсего трудяга фермер. Хоть и изображаю важную персону.
— Каро мне говорила.
За бильярдом мы немного поговорили о Каро, и я понял, что игра для него лишь удобный повод сказать походя, меж ударами кия, то, о чём лицом к лицу сказать не так-то просто: как он привязан к Каро, как за неё волнуется; это дало мне возможность выразить ему свою признательность за то, каким прекрасным отчимом он оказался. Эндрю легко выиграл у меня первую партию, а вторую я выиграл, подозреваю, лишь потому, что он сам позволил мне это сделать. Тут в подвал явились Пол и Пенни — поиграть в настольный теннис. Думаю, они вряд ли пришли по собственной воле: скорее всего их сюда послали специально. Пол любил и умел играть — это было очевидно, а его пухленькая партнёрша столь же очевидно играть не умела. С монотонной регулярностью он гасил каждый третий или четвёртый её удар. Это была не игра — чистейшей воды садизм. Пол не давал ей ни малейшей возможности отыграться, и хотя беготня за крохотным белым мячиком то в один угол подвала, то в другой могла как-то помочь ей решить проблему излишнего веса, мальчишка играл до безобразия эгоистично. Он наотрез отказывался приспосабливать свою игру к её возможностям. Видимо, Эндрю, некоторое время понаблюдав за их обменом ударами, почувствовал то же, что и я. Мы стояли, опершись о край бильярдного стола. Вдруг он сказал:
— Ну-ка, Пенни, иди сюда. Сейчас я его за тебя разделаю.
Девочка отдала отцу ракетку, и Эндрю продемонстрировал игру высшего класса. Разумеется, тут был и элемент клоунады, но я видел, что Пол воспринимает всё это совершенно всерьёз. Но вот в подвале появилась Каро: они там, наверху, «совсем расхлюпались», и нам пора к ним присоединиться. Я отправился с ней наверх, и по дороге она с некоторой застенчивостью спросила, удалась ли наша игра в снукер.
— Знаешь, Каро, когда мы были студентами, Эндрю мне в общем-то нравился. Гораздо больше, чем твоей маме или Джейн, как ни странно.
Она скорчила рожицу:
— Там, наверху, тоже царит всеобщая любовь. Кажется, я уже просто никого тут толком и не знаю.
— Думаю, нам удастся перед отъездом устроить тут хорошенький скандальчик. — Я многозначительно взглянул на дочь. — Только бы не из-за тебя.
— Мне назначена аудиенция перед сном. — Она опять скорчила рожицу. — Даже не знаю, что страшней. То, что она терпеть не может Бернарда, или что хочет его сюда пригласить. — И сразу же заговорила о другом: — Жалко, что она пригласила Фенуиков. По правде говоря, он довольно забавный. Этакий старый ловелас. У него уже третья жена.
Оказывается, Каро уже знакома с будущим Сэмом Голдуином, по поводу предприятия которого мне предстоит давать советы. Он учился в Итоне одновременно с Ричардом; «точь-в-точь Ричард, только ещё глупее». И добавила презрительно, словно я мог устыдиться её знакомства с подобными людьми, что он — лорд. Это сильно облегчило мою совесть — ведь я собрался было утаить правду.
Несмотря на чопорную обстановку, ужин прошёл вполне сносно. Итальянка-домоправительница, которая явно умела готовить, вносила блюда в столовую, но на тарелки мы накладывали себе сами, а присутствие детей делало разговор безопасно-успокоительным. Мы с Эндрю обсуждали фермерские проблемы и деревенские дела. Джейн рассказывала Нэлл о тех, кто ей позвонил или написал, а Каро вполуха прислушивалась к их разговору, одновременно беседуя с сестрой, явно переживающей первые приступы увлечения своим пони — мании, которой когда-то страдала и Каро. Даже Пол оказался вынужден принять хоть какое-то участие в разговоре.
Однако, как это обычно случается, когда все и каждый стараются вести себя так, чтобы комар носа не подточил, ситуация казалась хоть и не неприятной, но несколько ирреальной. По всей вероятности, впечатление это создавал и сам дом, глухая тишина за окнами, странная атмосфера, столь характерная для представителей английской аристократии в привычной им обстановке, — им почему-то всегда удаётся выглядеть так, будто они играют пьесу, написанную кем-то другим, будто они вовсе не владельцы этого антуража, а всего лишь привыкли к нему, как привыкают актёры к театральным декорациям. Что, разумеется, абсурдно, так как никакой другой класс так цепко не держится за свои владения. И всё же внешне единственный реальный представитель аристократии в этом доме — Эндрю — выглядел гораздо естественнее, чем все остальные. Демонстрируя ещё одну типическую черту данного биологического вида, он ухитрялся показать, что не сомневается — все мы живём более или менее так же, как он.
Время от времени я ловил взгляды Каро: она пыталась догадаться, что я думаю обо всём этом; но, что ещё удивительнее, на меня поглядывала и Джейн, хоть и более осторожно… будто она размышляла, на чьей же я стороне, кто я теперь, после столь долгого отсутствия? Я даже заподозрил, что она тайно посмеивается, видя, как загоняют в угол эту безответственную стрекозу, заставляя выполнять свой долг. И всё же, как бы убедительно она ни старалась играть роль привычного гостя в доме сестры, в ней чувствовалась сдержанная настороженность, неестественная сама по себе и не свойственная прежней её натуре. Это не была обычная для Оксфорда настороженность, присущая всякому скептическому уму, вынужденному постоянно подчиняться условностям, уступать обстоятельствам, но что-то иное, чреватое тяжкими последствиями; возможно, как предполагала Роз, здесь — наоборот — вера вынуждена была уступать скептицизму. И Нэлл способствовала этой настороженности своим всегдашним стремлением не дать никому помолчать. Ужин продолжался, Джейн говорила всё меньше и меньше, и её молчание напомнило мне об одной из её главных черт в юности — о совестливости. Она глубоко интересовала меня и в то же время отталкивала… мне виделась в ней и ещё одна, гораздо менее привлекательная, черта — стремление судить других по собственным, высшим моральным критериям, отказывая простым смертным в возможности постичь её истинную суть. Именно эти критерии лежали в основе её новообретённых догм, так же как и прежних, были более прочными, чем они, именно этого она, по всей вероятности, и искала подсознательно в новых догмах… искала подтверждения критериев, недалеко ушедших от теории сдержанности, проповедовавшейся Оксфордским движением. Истинность этих догм оказывалась менее существенной, чем то, что из-за трудности их понимания, их загадочности, их эзотерического жаргона они могли легко и просто удерживать в повиновении людские толпы.
Однако Джейн оставалась ни на кого не похожей; она лишь чуть-чуть напоминала мне кого-то из моих знакомых писательниц той отстранённостью — не вполне мужской, но и не совсем женской, — какая создаётся не женской независимостью чувств; у тех моих знакомых она возникла скорее всего благодаря их опыту ухода в воображаемое и, изолировав от общности представительниц собственного пола, изолировала их и от пола противоположного. Я утвердился в собственном намерении отыскать в Джейн ключ — может быть, самый главный — к тому, что собирался писать сам, но всё меньше и меньше надеялся на успех. Очевидно, до самого конца она так и осталась загадкой для Энтони. Она была не из тех женщин, которых легко понять — эмпирически, логически… и в самом деле в этом отчасти и заключалась главная проблема: она могла говорить о себе ярко и открыто и всё же оставаться во тьме… оставаться не просто непроницаемой, но рассчитанно двуличной; впрочем, двуличие предполагает лицемерие, а здесь, видимо, работал инстинкт самосохранения, понимание, что чувства «тёмной» части её существа могут слишком многое разрушить, если позволить им проявиться. Такое предположение, как я теперь заметил, подтверждалось и чем-то более конкретным: всё, что она говорила, особенно в этот вечер, помещалось ею как бы в кавычки, тонко отделялось от каких-то гипотетических высказываний, которые могли бы оказаться более искренними. Я видел, что ей, как и всем нам, приходится делать над собой усилие, так что в каком-то смысле эта её манера казалась недоброй. Но у меня создалось впечатление, опровергающее сравнение с моими знакомыми писательницами, что передо мною человек, глубоко разочаровавшийся в словах, не доверяющий им и ждущий чего-то лучшего.