Так и проехали. Прохожему, видно, невдомёк было, кто это ехал, но, глянув вослед свите, он сощурился, не то с усмешкой, не то с хитрецой.
Он вышел в Кузнечный ряд и в переулке, в зарядье, остановился перед раскрытой мастерской Назара.
В мастерской никого не было: заболел Борис.
Борис сидел на постели, согнувшись, сжав на животе руки, и жаловался Назару:
— Всё от тутошней воды. Не могу с ней свыкнуться. Как глотну её натощак, так она будто камень во мне. Отвердеет в нутре, а потом жжёт меня, всё жарче, всё жарче. Будто я не воды, а кипятку глотнул. Ой, дядя Назар, сладка самаркандская водица, да не по мне.
— Полегчает, отпустит…
— Ох, отпустила б она меня отселе; нашей бы, волжской хлебнуть. У нашей и вкус-то, как сдобный калач; стерляжья вотчина! А тут и хлеб будто из глины: жуёшь — хрустит, хочешь проглотить — к дёснам липнет. Отпустила б она меня, а, дядя Назар?
— Не моя воля.
— Вот то-то и оно… А то от глотки до брюха как кол забит. Что ж это такое? Разогнуться и то боязно: не стало б тягчее.
— Крепись: нам ещё много ковья на переков положено.
— Ох, скоро сам стану железом на этакой наковальне.
Назар вдруг приметил, что кто-то его ждёт в мастерской, и, уходя туда, ответил Борису:
— Один ли ты под молотом? Другие крепятся ж!
Он вышел к посетителю, приглядываясь: где-то видел его, но где? И спросил:
— Тебе чего?
— Возьми вот мотыжку, отбей. Отбей, пожалуйста: вишь, затупилась. А похода на Ашпару не будет, так что золото пускай у тебя полежит. Когда нам казна понадобится, я за мотыжкой к тебе приду, только сперва отбей её, пожалуйста. Она у тебя спокойней полежит, неприметней. На, возьми, а то затупилась. Будь здоров.
И пошёл прочь.
Когда костлявые ноги заказчика застучали по дороге одеревеневшими от времени туфлями, Назар спохватился: «Сказать бы, нет тут никакой казны, чего, мол, мелешь?» Не успел сказать, заказчик свернул к рядам и пропал: по рядам много шло всякого люду. Так и пропал, словно всё это приснилось. Назар встревожился: «Нехорошо! Ведь что вышло? Я смолчал — и, значит, признался: у меня, мол, казна; знаю, мол, про какое золото слово молвишь! Как это нехорошо вышло!..»
С досадой кинул мотыжку в угол и задумался: «Где я его видел? Не в Синем ли Дворце на дворе? Там разный народ, там…»
Но вспомнил и успокоился: «Он ведь приходил, когда они мне свою казну сдали. С тем… с кривой бородой. Что ж это я сразу его не опознал…»
Он поднял с пола мотыжку, почесал пальцем по лезвию и улыбнулся: «Её и отбивать нет нужды, она и не затуплена!»
Вернувшись к Борису, Назар сказал:
— В поход наш супостат сбирался, да отдумал. Остался дома сидеть.
— С чего ж отдумал?
— Повремени, выведаем.
Подошла Ольга.
— Полдень вам!
— Полдневать? — откликнулся Назар. — Самая пора, а то я уже наковался. Ты как, Борис?
— Мне есть не во что: всё нутро водой забито.
— Ешь! Каша воду выжмет.
Борис задумчиво спросил:
— А как выведаем? Надо б скорей.
— Про что?
— С чего это он поход отдумал?
— А что?
— На монголов ведь шёл. Как ни кинь, они Золотой Орде опора. То думал по опоре рубануть, то отдумал. То бы нам облегченье вышло, а так монголы, как прежде, спокойны: «Тимур, мол, всю силу за собой увёл, с этой стороны опасаться некого, можно за это время и на Москву набежать».
— Ты, я вижу, сметлив стал! — одобрил Назар. — Что ж теперь делать?
— Надо нашим дать знать: побереглись бы.
— Лежи. Я схожу, скажу. А то я уж подал весть: «На монголов, мол, ополчаются». Теперь той вести отбой дадим, остережём. Возьму замочек, какой поладней, снесу, покажу товар соседу.
— Каша холодает, — упрекнула его Ольга.
— Вернусь, поем. Время людей не ждёт, голубушка.
Вздев на указательный палец, как перстень, светлый медный замок, чтоб был на виду, Назар понёс его через весь Кузнечный ряд в дальний Гончарный конец.
Встретился писец кузнечного старосты. Спросил у Назара:
— Далеко ль?
— Заказ понёс. Вот он, не угодно ли взглянуть, почтеннейший.
Писец занялся замком:
— Хитро! Как же его отпереть?
Назар неторопливо разъяснил любознательному грамотею, как надо запирать и как отпирать.
— А кто таков заказчик? Кому понадобился такой запор? Что за этим запором храниться будет?
— Хозяйское дело: что под замок положит, про то сам и станет знать. Не угодно ли обзавестись подобным изделием?
— А вправе ли кузнец сам торговать? Чем наши купцы займутся, если мастера сами и торговать начнут?
— Ни заказы брать, ни своё ремесло сбывать нам от повелителя запрета не было. Кто задолжал купцам, кто от купцов сырьё берёт, у тех свои счёты. А я волен, хлеб не из чужих рук ем. Про то вам небось видно из ваших записей.
— Есть ли запись на ваш товар, не помню. Занятен замочек. Надо бы его на моей двери испытать.
— Найду для вас.
— А цена?
— Со своим человеком дорожиться грех. Я вам так принесу: не откажитесь от душевного дара.
— За дар благодарствую. Приму!
— Порадуйте тёмного человека.
Отвязавшись от недоверчивых взглядов писца, Назар для отвода глаз потолкался по людным переулкам, пока добрался до гончаров, посмеиваясь: «Обошлось! И кому заказ несу, забыл спросить, посулу обрадовался. Недорог грамотей!»
Восемнадцатая глава
КАРАБАХ
Табуны коней, несметные стада и отары паслись по плоскогорьям Карабаха, по тучным пастбищам, вспоенным зимним дождём.
Бурые, серые, чёрные воинские юрты, составленные по десяти вокруг шатра сотника, горбились среди холодных густых трав.
Белые облака тяжело плыли в тёмном, непогожем небе.
Уж не первый день стоял здесь стан Тимура. Среди тысяч воинских юрт высились просторные белые юрты повелителя, опоясанные алыми ремнями. Он пришёл зимовать сюда, где много лет не бывал, — недаром исстари говорят, что все, кто бы ни глотнул карабахской воды, тоскуют о Карабахе и, как бы далеко ни ушли отсюда, придут назад.
Чёрным садом исстари звалась эта страна, где от края до края простирались сады, тенью своей застилая всю землю. Прежде простирались сады, а ныне распростёрлись выпасы и выгоны, ибо на здешних травах могучей силой наливались кони, становились статней и ретивей, как ни на каких иных лугах. И если воины хотели одобрить чью-нибудь мужественную осанку и стойкий нрав, говорили в похвалу: «Как карабахский конь!»
Сама трава росла здесь буйно, исполненная живительных соков, и ни грозные холодные ветры, ни сокрушительные горные ливни, ни густые снегопады не могли измять карабахских пастбищ. Ради приволья коней, для своей конницы ещё в прошлые годы монгол Хулагу велел вырубить здесь сады, вытоптать поля, раскинуть во всю ширь Карабаха вольные выпасы.
Воздух был ясен, и по ветру далеко разносилось то мычанье стад, то норовистый визг молодых лошадей, то лай пастушьих собак.
Было сыро, свежо, ветрено. Вскинувшись, хлопали кошмы незапахнутых юрт. Быстрый дым стлался по земле, врывался в травы, а то светлел, поднимался столбом, но вскоре снова поникал и прижимался к травам.
Вздувались гривы коней, поставленных на приколы около юрт. Псы пробегали бочком, ставя грудь против ветра.
Воинам было здесь вольготно, еды давали им вдоволь. Люди бодрели, добрели, наливались, как кони, силой и резвостью: возня, игры, борьба, весёлые взвизги и возгласы достигали белых юрт повелителя.
Он один был здесь молчалив и лишь изредка являлся посидеть в кругу жён или внуков.
Но во всё это время у него перебывало немало людей. Разных людей и в разное время. Были и такие, что являлись в ночной тьме и во тьму уезжали. Сменялись лошади на приколах, сменялись гости и вестники, а он слушал, скупо откликаясь на их слова, и молчал, молчал, думая своё, своими думами озабоченный, никому не высказывая своих забот.
Изредка он проезжал с одним лишь оруженосцем через те или иные становья, неожиданно останавливался, если хотел что-нибудь рассмотреть, и, не говоря ни слова, уезжал дальше, не замечая, как замирали люди при его появлении.
В эту пору никто даже из ближайших людей не смел заговаривать с ним. Он и не откликнулся бы, и при встречах все молчали, пока ему самому не понадобилось спросить их. Спрашивал он редко, а если спрашивал, так не столько вельмож, сколько простых воинов. И опять, ничего не сказав, ехал дальше. Ни лисий треух, отвёрнутый на макушку, ни серый из верблюжьей шерсти чекмень ничем не отличали его от простых воинов, но укрывали от ветра и от дождей, а выезжал Тимур при всякой погоде. И чаще ездил он в непогожие дни, когда ему казались видней все непорядки и промахи в устройстве станов.