Утром 12 декабря вся прежняя ситуация перевернулась. Получив предупреждение о письме Дибича, вожди декабристов были поставлены перед фактом, что теперь расследование заговора в случае воцарения Николая стало неизбежным. К тому же похоже, что решение о восстании было спущено им в директивной форме и обсуждению не подлежало. Но выполнять его не имели желания даже Рылеев с Оболенским, хорошо представлявшие себе масштабы кары после неминуемых арестов, а уж тем более остальные участники заговора, вовсе не предупрежденные о неизбежности разоблачения — ведь даже Трубецкой, по-видимому, не был уведомлен о письме Дибича!
Но теперь, перед лицом не абстрактных политических вариантов, а перед неотвратимой угрозой ареста и наказаний — с одной стороны, и полученного распоряжения о восстании — с другой, только выбор из двух зол меньшего и волновал заговорщиков, а не политические цели переворота, о которых ни слова не было сказано и ни шагу к которым не было сделано в день 14 декабря — за ислючением криков: «Конституция!», сбивавших с толку очевидцев. Только после ареста мятежников выяснилось, что солдатам объяснили, что так зовут польку — жену Константина Павловича! Вот и вся революционная агитация!
Логично предположить, что только в уступке Николая по крайней мере два человека — Рылеев и Оболенский (который, кстати, сыграл свою роль 14 декабря всерьез и до конца) — видели возможность и отказаться от восстания без потери собственного лица, и избежать или хотя бы уменьшить ответственность за конспиративную деятельность. Они хотели еще раз попытаться заставить Николая принять требования Милорадовича и избавить тем самым самих себя от неизбежной необходимости поднимать восстание, ни в целесообразность, ни в успех которого по существу не верили.
Миссия Ростовцева действительно была последним шансом предотвратить восстание! Другой неявной целью Ростовцева и его друзей было создание определенного психологического алиби: уверяя Николая, что у заговорщиков нет иной задачи, кроме установления справедливости в вопросе о престолонаследии, его заранее убеждали в эфемерности или второстепенности политических программ заговора — это было явной подготовкой к последующему возможному следствию. Очень остроумный ход!
Наконец, провал миссии Ростовцева, который и произошел, также приносил определенную пользу: фактическое предательство восстания тоже сжигало мосты, как и угроза, исходившая из письма Дибича, но, в отличие от последнего, провал миссии Ростовцева не был окружен обязательной секретностью и мог использоваться в качестве аргумента, заставляющего колеблющихся решиться на выступление! Рылеев с Оболенским по существу повторили по отношению к своим товарищам тот же трюк, что проделал с ними самими Милорадович! Принципиальное отличие в том, что не Милорадович изобрел и организовал письмо Дибича, хотя, по-видимому, заранее его предвидел!
В этом и заключалась миссия Ростовцева, рассказать о которой откровенно было невозможно и позже — ни на следствии, ни даже спустя десятилетия: ведь это тоже было бы потерей чести.
В результате тайная миссия Ростовцева так и осталась тайной, но он сам, спасая честь своих товарищей, вынужден был всю жизнь и даже после смерти носить клеймо предателя — иначе предателями бы заслуженно сочли Рылеева и Оболенского.
Характерный эпизод разыгрался приблизительно за год до смерти Ростовцева.
Герцен и Огарев, подогретые слащавым описанием роли Ростовцева в книге Корфа, успехом этой книги у публики, а также, очевидно, и виднейшей ролью Ростовцева в подготовке грядущей реформы, нагнетали ажиотаж и продолжали обливать грязью Ростовцева в "Колоколе".
То были золотые времена «Колокола», о которых позднее Герцен ностальгически вспоминал: «„Колокол“ — власть, — говорил мне в Лондоне, страшно вымолвить, Катков и прибавил, что он [ «Колокол», а не Катков!] у Ростовцева лежит на столе для справок по крестьянскому вопросу…» — это был 1859 год, а посетивший Герцена страшный реакционер М.Н. Катков был тогда еще молодым радикалом, да каким! На публичном праздновании Нового года (не то 1858, не то 1859) в Москве он произнес тост: «За расчленение России!»
Неудивительно, что Ростовцев не выдержал и пожаловался в письме к Оболенскому, жившему тогда в Калуге. Тот ответил в январе 1859 года письмом к Ростовцеву: «Скажу тебе, что если бы при первом появлении статьи Герцена на книгу Корфа я имел возможность написать о тебе в отношении 14 декабря, то, что я знаю о твоих действиях и о том, что мною и тобою сохранено в свежей памяти, я бы это исполнил, как долг и обязанность честного человека обличить клевету и ложь /…/ слова Герцена не тебя оскорбляют, а того, который, сидя на острове, нападает на личность, а не на дела /…/ слова Герцена падут в море забвения, и достойны сожаления», — и, тем не менее, это — фактический отказ опровергать Герцена: ведь что же теперь-то мешает Оболенскому исполнить долг и обязанность честного человека?
Действительно, ни до смерти Ростовцева в феврале 1860 года, ни до собственной смерти в 1865 году Оболенский ни слова не опубликовал о своей и Ростовцева роли 12 декабря 1825 года. Разумеется, писать ему было нечего: не рассказывать же о том, как он и Рылеев сорвали восстание!
Беды собственного отца унаследовали и сыновья Ростовцева. Совсем не из-за стыда за собственного отца, а из жажды восстановления справедливости они установили в 1862 году прямые контакты с Герценом. Оба они были флигель-адъютантами Александра II, и оба в июне 1862 года были уволены со службы после того, как старший из них, полковник генерального штаба Николай Ростовцев, посетил во время заграничного путешествия Герцена, пытаясь объясниться с ним. К счастью для них, этим не были до конца сломаны их карьеры; тот же Н.Я. Ростовцев (1831–1897) все же стал генерал-лейтенантом и самаркандским генерал-губернатором.
Кстати, Герцен со временем стал понимать, что погорячился — вероятно, прочитав мемуары И.Д. Якушкина и Н.А. Бестужева. Понял ли он, что же на самом деле произошло, — неизвестно, но, во всяком случае, в его последней публикации о декабристах в 1868 году звучит протокольная точность: «один молодой офицер, Ростовцев, принадлежащий к Обществу, имел свидание с Николаем и не на кого лично не донося, сообщил ему план восстания и пр.» Это и пр. — очень выразительно! Вернемся позднее к этой заключительной формулировке Герцена.
Заверив в серьезности намерений заговорщиков, Ростовцев использовал аргумент наибольшей силы.
Если бы Николай сломался и подчинился требованиям заговорщиков, то и мятеж сорвался, поскольку утратилась бы малейшая возможность взбунтовать солдат. Но и заговорщики добились бы моральной победы: Николай пошел на их поводу, а следовательно — признал их моральную и политическую правоту (пусть не имеющую ничего общего с их прежними заговорщицкими программами!) — и тем самым определенно обязался бы в отношении прощения их грехов.
Не подчинись Николай условиям заговорщиков — и все пропало: никакого прощения им не гарантировано, а сам характер переговоров — с угрозой прямого возмущения в момент приведения к новой присяге — полностью выдает все преступные планы заговорщиков.
Последнее и произошло: Николаю тоже уже некуда стало отступать — отсюда и категорический его ответ Ростовцеву.
Понял ли Николай до конца, что имеет дело с прямым парламентером? Вероятно — нет. Потому что, возможно, изложенными аргументами не исчерпывались полномочия Ростовцева — ведь он назвал несколько вариантов благополучного разрешения ситуации. Допусти Николай хоть какую-нибудь принципиальную возможность иного решения, нежели то, на котором он сам остановился — и, может быть, заговорщики также ухватились бы за возможность компромисса.
Может быть, однако, Николай все это понял, но Константин уже не оставил ему никаких степеней свободы: начни Николай снова колебаться и искать возможность выхода — и он окончательно останется трусом и ничтожеством в глазах Константина, Михаила, Милорадовича и, возможно, тех же декабристов.
После встречи с Ростовцевым Николай написал к П.М.Волконскому в Таганрог: «Воля Божия и приговор братний надо мной свершаются. 14 числа я буду или государь— или мертв! Что во мне происходит, описать нельзя; вы верно надо мной сжалитесь: да, мы все несчастливы, но нет никого несчастливее меня. Да будет воля Божия!»
То же повторено и в его письме к Дибичу: «Послезавтра поутру я — или государь, или без дыхания».
Несколько больше кокетства звучит в его письме к сестре Марии Павловне, отправленном ранним утром 14 декабря: «Молись Богу за меня, дорогая и добрая Мария; пожалей о несчастном брате, жертве Промысла Божия и воли двух своих братьев. /…/ Наш Ангел [т. е. Александр I] должен быть доволен; его воля исполнена, как ни тяжела, как ни ужасна она для меня».