Николаева с врачами не умела разговаривать. Дочка, когда ему делали операции (Воинов страдал не только лейкозом. Ему сделали еще две операции по поводу других болезней), сидела со мной рядом и говорила, что я ей — родная. Но когда все было в порядке, она меня ненавидела и ничего не могла с собой поделать. Она безумно ревновала отца ко мне.
Все его друзья понимали, что, если бы не я, его бы давно не было. Это сказали даже врачи.
Когда его положили в реанимацию, я находилась рядом, в кабинете врача, металась там, как затравленный зверь. В реанимации у Константина Наумовича вдруг открылось кровотечение. В больнице нет ни крови, ни плазмы. У меня дежурит машина. Я сажусь, мчусь в другую больницу, там врач, с которым я созвонилась, умоляю:
— Спасите!
И вот я везу плазму. И Воинова спасли!
В последние годы усилилось его чувство одиночества. Я не хочу никого осуждать, не имею права, но, наверное, если бы у него был другой дом, куда приходили бы друзья, ему не было бы так одиноко. Чтобы он бывал за городом, я взяла участок на «Мосфильме». Никогда не любила дачи, садовые участки, но тут сказала:
— Через месяц там будет дом или не будет ничего.
И через месяц дом был. Я в воинской части выступала, мне подарили все необходимые материалы. Я радовалась, что Воинов опять почувствовал себя диктатором. Он командовал:
— Здесь будет терраса, здесь — крыльцо!
Я дала ему возможность руководить, я прощала ему все, только бы он жил! Под конец он бросил пить.
Для меня нет большего горя, чем пьющие люди. Если поставить десять женщин в ряд, я сразу определю, у кого муж алкоголик, точно и безошибочно. Я вижу эти обреченные, страдающие глаза, это выражение лица.
Когда мы жили на даче, я слышала через стенку, как Воинов стонет. По утрам у него всегда было плохое настроение.
Он как‑то потерялся, как потерялись многие талантливые художники в наше время. Мне было его очень жаль, потому что он так до конца и не реализовался. Он мог бы еще поставить много фильмов, но не умел доставать деньги, очень скромно жил на свою пенсию.
В последнее время он не мог читать. Для него это было катастрофой. Тяжело он переживал и отъезд за границу Владимира Войновича, с которым был духовно близок. Их дружба началась еще тогда, когда Войнович не имел широкой популярности. Позже рукопись своего романа о Чонкине Войнович был вынужден прятать у меня дома. Ходить к нему в гости, в квартиру у метро «Аэропорт», становилось небезопасным, и, когда мы с Константином Наумовичем шли туда, я, член партии, — в отличие от Воинова — каждый раз пугливо оглядывалась, не следят ли за нами.
Владимир Войнович — человек очень смелый. Несмотря на угрозу изгнания, нависшую над ним, он открыто отстаивал свои взгляды. Его выдворение за границу Константин Наумович переживал как личное горе. Для меня отъезд Войновичей тоже тяжело лег на сердце. Мне не хватало их в жизни. Володя и Ира были мне дороги своей жизненной позицией. Они умели дружить, быть верными и добрыми, щедрыми душой. Как хорошо, что они вернулись!
Тяжелым ударом была для Константина Наумовича смерть Леонида Лиходеева. Они были близкими друзьями. Лиходеев — не только блистательный фельетонист, но и превосходный писатель. К сожалению, большинство своих романов он писал «в стол». Без Леонида Израилевича Воинов как бы осиротел, замкнулся.
Время от времени я водила его на прием к Воробьеву. Они вцеплялись друг в друга и начинали спорить о политике, об искусстве. А я все время думала, когда же Воробьев будет его лечить. Мне казалось: на лечение уходило десять процентов времени, а на споры, на рассуждения — все девяносто. На самом деле лечение шло постоянно, и Константин Наумович после каждой встречи с Воробьевым уходил от него просветленным. А в августе 1995–го он слег. Врачи сказали: «Ангина!» Его лечили от ангины, а это оказался дифтерит. Он проболел весь август.
А тут — фестиваль «Киношок», в конкурсе которого участвовала картина «Приют комедиантов». В ней мы оба играли главные роли. Фильм этот очень трудно снимался — у нас с режиссером были разные взгляды на сценарий, но все‑таки говорят, что наши роли получились. И даже ведущие критики хвалили.
Константин Наумович собрал все силы и с разрешения врачей, поскольку я была рядом, поехал на фестиваль. Там он чаще всего лежал, скрывал, что плохо себя чувствует. На публике улыбался. Он завоевал всеобщую симпатию. Люди к нему относились так, будто что‑то предчувствовали. И когда после просмотра нашей картины мы пришли ужинать, члены жюри ему зааплодировали. Он был такой счастливый и смущенно сказал:
— Вам не положено выражать восторг.
Когда он сел за стол рядом со мной, я поняла, как мало бывает нужно человеку для счастья. Он был счастлив. Потом пошли разговоры о том, что ему дадут премию за лучшую мужскую роль, и я чувствовала (хоть он и не говорил об этом из самолюбия), что он надеется.
Шел фестиваль со всеми его просмотрами, мероприятиями, поездками. Воинов не мог ездить на экскурсии, сидел в тенечке на лавочке лицом к морю, и я издали видела, как он смотрел в одну точку, глубоко задумавшись. Я понимала по его фигуре, по его позе, что мысли у него мрачные. Подходила, желая его развлечь, спрашивала:
— О чем ты думаешь?
— Ни о чем.
Приходили к нему врачи, потому что он очень плохо себя чувствовал, голос делался все тише и тише, хрипел, звука почти не было. Настал день закрытия, и он ничего не получил. Он держался, не показывал виду. Мне кажется, если бы члены жюри знали его состояние, то человеческая доброта перевесила бы. Они пошли бы на компромисс, тем более что работа у него была прекрасная. Я досадовала, но подбадривала его.
Потом был прощальный вечер. Светила луна, звездное черное небо, море, тихий прибой. На площадке санатория, где мы находились, накрыты столы. И вдруг на сцену выходят и объявляют, что Константину Наумовичу присужден приз прессы, дали какую‑то вазочку.
Он, преодолевая свое состояние, улыбался. Сейчас я вспоминаю это как его прощание. Актриса Терентьева пригласила его танцевать, потом еще кто‑то— пять женщин с ним танцевали. И все смотрели, как Константин Наумович вальсирует, как обаятельно движется, потому что он был замечательный танцор.
На следующий день он улетел в Москву. Я, к сожалению, должна была на несколько дней остаться. Когда я его проводила, на меня напала тоска невероятного предчувствия. У меня в записной книжечке 16 сентября так и написано: «Какая жуткая тоска на сердце». Я не выдержала и улетела домой.
Когда я увидела Воинова, он еле говорил, задыхался — что‑то было с сердцем. Его отвезли в Центральный институт гематологии к Воробьеву.