А вот руки, ладони не потеют или мало потеют, иначе бы не удержать человеку ни плуга, ни меча, ни орудий, ни оружия и пропал бы он без следа.
Солнце светит сверху и с юга – поперек лужаечки. Тигром прыгает Долдюк, уже не раз переменились местами бойцы, а смерть спит, утомилась, наверное, от сотворения мира собирая богатые жатвы в извечной борьбе между лесом и степью, плугом и кибиткой, мечом и саблей. Нет спокойного дня для нее, нет спокойного часа. Нынче она прилегла было на полуденный сон в тени старого кургана. Стучит железо, звенит железо – то не косарь точит косу, не молот тешится над наковальней. В жаркий час спят косарь и кузнец. Нет отдыха смерти. Поднялась и пошла, не сминая травы, никому не мешая, явилась и смотрит то одному, то другому в глаза, бесстрастна, послушна кому-то, чему-то. Ей все равно, кого взять, хоть обоих. Она – закон безжалостный, но не злой: вопреки клевете, никого не любя, никому она не отказала и в помощи.
На пряный запах распаленного тела слетелись мухи и черным роем жужжат на лужайке, вместе с потом лезут бойцам в глаза. Долдюк, отскакивая, опускает щит. Концом сабли он рассек щеку боярина. За удачу пришлось Долдюку открыться, и он сам получил удар по левому плечу. Доспех остался цел, но рука онемела, нет в ней силы, и щит сделался ненужной помехой, бросить бы его – не слушается.
Не страшно Долдюку, ярость душит, смело ждет он боярина – не пощады, пощады не бывает. И сказал, как плюнул желчью:
– Жену твою хотел поймать, она бы мне кизяк собирала, а я ее бы брюхатил!
Звякнуло железо раз, другой, а смерть, повинуясь приказу, сделалась легкой, как дыханье, и, севши на меч, коснулась половецкого тела.
В переметных сумах у седла нашлось чистое полотенце перевязать боярскую щеку. Стащили с него кольчугу, освободили от кожаного подкольчужного кафтана, который как в воде лежал, сняли мокрую рубаху, и стоял боярин белый, будто вся кровь утекла из пустой царапины на щеке, глядел, как по одному выезжали из кургана половцы, оставив оружие. Им вязали руки за спину, поводья одной лошади привязывали к хвосту другой и в три нитки погнали пленников рысцой по следу.
Одного половца постигла в кургане смерть от стрелы, которая пала с неба в шею между щитом, прикрывавшим его спину, и краем шлема. Двое половцев были ранены, одна лошадь убита и три покалечены стрелами.
Заметив парня-табунщика, боярин погрозил ему: своевольничаешь! Парень мотнул головой и дерзко ответил:
– Половец моего отца застрелил!
– Где?
– У Лубен.
– Что ж ты сюда пришел?
– У меня там нет никого, а здесь дядя.
– Хочешь ко мне?
– Пойду.
– Но, гляди, слушаться заставлю.
Степь клонилась к долине Сулы, стали видны леса как зеленые заставы. Вот проглянули озера, бывшие русла, в камышовых ожерельях, вспыхнул желтый песок, и открылась серебряная Сула, извилистая, как нарочно перевитая лента. И свежестью пахнуло. Сосны на песках, березки нежатся, будто и не был ты в степи.
Людно перед Кснятином, но не слишком. С дороги Стрига послал сказать, что пойманы половцы. Люди, спешно бежавшие в крепость, бросив все в миг набата, также спешили вернуться: кто вспоминал непотушенный очаг в летней избе, кто – брошенную скотину, кто – дерево, дорубленное до половины, кто – найденную пчелиную борть в дупле, с сотами, полными молодого меда первого весеннего взятка.
На звоннице весело заливались два малых колокола-подголоска от ловкой руки церковного служки. Перед воротами крепости маячило злато-серебряное пятно. Отец Петр в полном облачении вышел встречать.
Стеснившись двумя крыльями перед мостом, кснятинцы молча проводили глазами пленных половцев, которые, устало сгорбившись, повеся буйные головы, еле держались на утомленных конях: трудно ехать с руками, скрученными за спиной.
А потом, слившись, пошли своим навстречу, славя храброго боярина, славя дружину, а больше славя своих – от радости, что все вернулись, – встречали женщины, дети, мужчин же было немного, так как большая их часть отправилась двумя конными отрядами в Степь, на подмогу.
Статная женщина, повязанная косынкой алого шелка, в шелковом платье, с густым ожерельем из синих бусин, смешанных с золотыми, шла навстречу боярину. Завидев ее, Стрига спустился с седла, и жена, закинув мужу руки на шею, прижалась головой к груди. Ничего не спрашивая, шла она рядом с боярином, а конь сам следовал за хозяином, по привычке.
Священник благословил Стригу и дал поцеловать крест, теми же словами встретил он, называя по имени, каждого воина. Только молодого парня на пегом коне он спросил: «Звать как?» – «Острожко». – «А по-крещеному как?» – «Евтих». – «Запамятовал я тебя… Ты что же, бился, Евтих?» – «Бился, батюшка». – «Сильно поранили тебя?» – спросил отец Петр, указывая на заскорузлый от крови бок пестрядинного кафтана, и нужен был острый взгляд, чтобы заметить кровь на перепачканной, затасканной лопотине. «Шкуру половец поцарапал». – «А ты?» – «Я его засек». Отец Петр покачал головой: «Рано кровь начинают лить, рано». Так же дерзко, как боярину, Острожко ответил: «Он моего отца застрелил, я всех половцев буду сечь, пока самого меня не ссекут».
Дом у боярина в два яруса, наверху светелка размером три сажени на четыре, внизу пять комнат, считая и зимнюю кухню, да еще кладовые. Изнутри в светелку ведет лестница, приложенная к задней, глухой, стенке.
Крыльцо у дома высокое – побольше, чем в рост самого хозяина, под шатровой крышей с низкими свесами, чтоб дождь не забивал, а под крыльцом, снаружи, справа, простая дощатая дверь на простой щеколде. За дверью высокий порог и вниз ведут крутые, высокие ступеньки. Внизу – комнатка с двумя узкими дверями. Двери из брусьев, окованные железными полосами внахлестку, с железными засовами, с висячими замками по полупуду. За каждой дверью – погреб, подземелье или поруб, иначе сказать – тюрьма, темница. Две их, так и называют – правая и левая. В темницах по одной стороне установлены сплошные нары, другая свободна, чтобы было где ноги размять. Стены рублены из толстых бревен дубовых из-за того, что дуб к сырости стоек, вверху четыре окошка, забранных частой решеткой, но ветру решетки нипочем, не как человеку, и он по темнице свободно гуляет, поэтому в ней сухо. Не к чему пленников гноить, пленники – товар, и тюрьма – тот же склад.
Может быть, где-то, за тридевять земель, в тридесятом царстве, порядки другие, но русским такие порядки неизвестны. На том краю земли, у Восточного моря, торгуют пленниками, а своих продают за проступки, за долги. Также и на западном краю, у Моря Мрака, по всем странам и берегам, где живут франки, мавры. В Англии французы-завоеватели торгуют англами и саксами, как скотиной, без всякой вины, по закону и по праву меча. Греки-византийцы торгуют всеми пленниками, перепродают любого. Турки повсюду хватают людей. Арабы ходят на дальний юг, в пустыни и дикие леса и захватывают черных людей, и черных рабов можно найти в Константинополе. Половцы хватают русских, германцы ловят литву, жмудь, поляков. Русские чаще селят пленных, но не брезгуют и торговлей. В Киеве иноземные купцы – греки, иудеи, арабы – не отказываются от людского товара.
Елена, жена боярина, чтоб не изнывать тоской и беду не накликать преждевременными слезами, озаботилась баню истопить. В этот день, пока Стрига с половцами воевал, приехали из Переяславля друзья, два лекаря: один – иудей Соломон, другой – русский Парфентий. Вовремя пришлось. Люди ученые рану на щеке Стриги промыли настоями трав и сшили разрез шелковой ниткой – через неделю срастется. Они же лечили бок молодого парня Острожки. Половецкая стрела прошла под кожей по ребрам, а парень прибавил рваного мяса, вырывая стрелу. Но не поморщился, когда лекаря и мыли, и шили. В просторной бане было многолюдно – сам боярин, гости, дружинка боярская; там же, отдыхая, пили мед, брагу, пиво в ожиданье большого стола. Но из бани Стрига пошел к пленным в поруб, чтобы покончить с делом.
С ним пошел и Симон. Оконца давали мало света, и боярский закуп держал толстую восковую свечу.
Половцы сидели, поджав ноги, на нарах. Зашевелились, кто встал на колени, кто спустил ноги. В углу стояла кадь с водой, в которой плавал ковш, остро пахло немытым мужским. телом, кожей, шерстью.
– Хорошо у меня жить? – спросил боярин.
– Ой, плохо, плохо! – ответил ему чей-то голос.
– Встань, подойди ближе, – приказал боярин.
С нар легко соскочил крепкий мужчина. Закуп поднял свечу – половцу было от роду лет тридцать. На русский глаз он чем-то напоминал Долдюка.
– Ты родственник ханский? – спросил боярин.
– Нет, боярин, – отказался половец. – Род один, улус один.
– Кто у вас еще по-русски понимает? Иди все вперед! – приказал боярин.
К первому вылезли еще трое.
– Слушайте, – сказал боярин. – Томить долго я вас не буду. Через день отвезу в Киев. Там цены хорошие дают за рабов. Продам арабу, русскому, иудею, все равно. Вас отвезут к грекам. Греки найдут вам место подальше. В Египет, на острова, либо италийцам продадут. Мучить я вас не буду, и томиться вам долго не придется.