– Я не верю. Они не могли оставить спецсосуды. Андрей никогда не сделал бы этого. У них было что-то еще, кроме анафа.
«Бедная девочка, – думал я. – Что у них могло быть еще, кроме анафа? Зачем она утешает себя?»
– Я знаю, – сказала Катрин, – Станский изобрел какой-то новый препарат и решил испытать его, а анаф они бросили.
– Но это же чушь! – не выдержал я.
– Не чушь, – упрямо повторила Катрин. – Я знаю. Они живы. Помоги мне найти их, Брусника.
Я встал и заходил по веранде. Конечно, я мог бы еще раз поставить этот вопрос перед Комитетом, но это ни к чему бы не привело. Ни к чему. Аргументация совершенно бредовая. Мне было жалко ее, и я сказал:
– Я сделаю все, что от меня зависит, Катрин. Скажу тебе честно: я не знаю, будут организованы поиски, но я обещаю проанализировать возможные варианты на машине.
Она поблагодарила меня. Мы побеседовали еще о чем-то. Потом она ушла. И я вдруг поняла, что завидую ей. Силе ее любви, ее умению верить, ее безумию. Я искренне хотел помочь ей и, хотя было бессмысленно поручать машине эту квадратуру круга, намеревался все-таки провести логическую экспертизу. Но не провел. Потому что закрутился.
Закрутился. Вот любимое словечко москвичей в последние годы перед Катаклизмом. Каким понятным каждому, каким универсальным было это объяснение! Забыл поздравить с праздником – закрутился. Не отдал в срок нужную книгу – закрутился. Не приехал на похороны родного брата – закрутился. Не сумел достать дефицитного лекарства – закрутился (а человек умер!)… Крутимся, вертимся, закручиваемся в спираль, а мир вокруг разваливается на куски. Счастливого закручивания, господа! Карусель продолжается!
Сколько раз я вспоминал фигуру Катрин в ослепительно белом в лучах южного солнца платье, уходящую по дорожке сада вдаль, к ограде, к контрольному пункту, к шоссе и дальше – к бесконечности, к смерти, к нему, к своему Андрею.
Я больше никогда не видел ее. Я узнал из газет, что Катрин погрузила себя в анабиоз с требованием разморозить только в том случае, если Андрей Чернов будет найден – живым или мертвым.
Это был не анабиоз – это было почти самоубийство. Ведь живым Рюша не мог быть найден, а если все-таки где-то случайно обнаружат трупы, каково будет мне будить Катрин и сообщать ей об этом?
И их не нашли. И экипажи трансарктических кораблей, ни строители Норда, ни отдельные энтузиасты, отправлявшиеся на поиски пропавшей экспедиции ради спортивного интереса, ни пресловутый старик Билл – один из самых знаменитых чокнутых жителей Города прошлого, – бороздивший на своем «башмаке» полярные просторы в поисках загулявших алкашей, терпящих бедствие лихих спортсменов и членов Общества любителей анафа, включившихся в движение «Дорогами Станского», ставшее модным после пышного празднования столетнего юбилея экспедиции. Эти психи, в точности воспроизводя экипировку анаф-гибернатиков двадцатого века, засыпали во льдах где попало, и, разумеется, не обошлось без нескольких смертных случаев.
Их не нашли. Может быть, их уже давно нет. Их могли съесть медведи. А с еще большей вероятностью их могли съесть гигантские строительные сибры, и те же сибры могли залить их бетоном, металлом, пластиком. Теперь я уже не думал, что их найдут. Теперь прошло уже слишком много времени. И даже уход Катрин потускнел в памяти на фоне множества смертей, которые нам довелось пережить. Но – вот парадокс! – надежда, безумная, нелепая надежда, которой так незаметно, но так основательно заразила меня Катрин в тот солнечный день на веранде виллы, – надежда продолжает жить. И иногда я начинаю думать, что никакая это не надежда. Просто ностальгия по прошлому.
Муки совести
Пожалуй, все началось с разговора в одну из тех ночей, когда мы с Ленкой, в очередной раз решив не обманывать самих себя, вместо того, чтобы спать, пошли купаться. Море, черное, огромное, дышало прохладой и величием, и на его тихой воде подрагивала большая яркая луна. Мы далеко уплыли по зябкому серебру лунного следа, потом вернулись, легли – безо всякой подстилки – на крупную гальку и стали молча смотреть на звезды.
Это было на одиннадцатом году Великого Катаклизма, на одиннадцатом году ВК, как принято стало говорить. Прошло всего несколько месяцев с отмены Закона. И я еще не был членом Всемирного Совета – Совет только что создали, – но уже подумал о более деятельном участии в политике. Вся жизнь на планете как бы еще раз начиналась с нуля, и мне захотелось все-таки встать у штурвала, чтобы никогда больше не быть игрушкой в чьих-то руках. Я просто не имел на это права, ведь в моих руках – и уже давно – игрушкой был весь мир. А я оказался неважным игроком. Я слишком много допускал недопустимого. И теперь я лежал, смотрел на звезды и думал, какая бездна ужаса и страданий осталась позади. И из глубин памяти выплыло тогда нечто, показавшееся особенно мучительным. Я вспомнил самоубийство Моргана.
– Малышка, – сказал я тихо, – знаешь, о чем я подумал?
– О чем? – спросила она, не поворачивая головы.
– О том, что это я убил Моргана.
Ленка молчала.
– Помнишь, как мы не любили его? Он больше всех кричал о Законе. Мы прямо-таки ненавидели его. Мы только знали, что он редкий специалист, что он нужен, и не трогали его. А потом я сказал Сюртэну – кажется, Сюртэну, да – что мне не нравится решение Моргана по Бангладеш… Помнишь? А Апельсин воспринял мою ненависть. И значит, это я заставил Моргана застрелиться.
– Бред, – сказала Ленка, вновь не поворачивая головы, но я увидел, как белое расслабленное великолепие ее тела вдруг напряглось и словно вжалось в камни.
– Но ты же понимаешь, я телепат.
– Ты психопат, – сказала Ленка, – Морган – это же тебе не сибр.
– Верно. Но оранжит-то был у него в мозгу…
– Прекрати, – она, наконец, встала и сверкнула в мою сторону глазами.
– Я убил его, – упрямо повторил я. – Убил. Я знаю. Господи! Зачем Ты дал мне право распоряжаться жизнями? Зачем?
– Правильно, помолись, – ядовито посоветовала Ленка, – глядишь, и полегче станет.
Я хмыкнул. Но это был смех висельника в ответ на шутку товарища по эшафоту. Ленке тоже было невесело. Иногда ночью нас посещали мрачные мысли, но чтобы настолько мрачные – это впервые.
– Утоплюсь, – сказал я и пошел к морю.
– Давай, – вяло откликнулась Ленка.
Мы оба прекрасно знали, что можем не дышать сколько угодно, да и к тому же наши легкие совсем не боятся воды.
Опасения мои не подтвердились. Я не был способен телепатически управлять людьми, оранжит в мозгу становился частью самого организма и уже не подчинялся мне. И я еще не раз пожалел потом, что не умею внушать. В конце концов, телепатию не так уж и трудно использовать во благо. Но комплекс вины за смерть Моргана у меня остался. Ленка и даже Альтер считали, что это какой-то сдвиг, а я продолжал мучиться. И именно с той ночи, с того разговора главной моей бедой стала совесть, больная совесть волшебника.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});