и «хипесники», и шулера, и просто жулики.
Дышать нечем, в висках стучит, а на душе тошно, и плохо отдаешь себе отчет в том, где ты и что с тобой. Где сон — где явь?!
Разбив это людское стадо на чистых и нечистых, то есть на людей с неопределенными документами и на тех, у кого документы либо не в порядке, либо отсутствуют вовсе, я первых оставлял в покое, вторых отправлял в полицейские участки, причем для разбивки по участкам приходилось руководствоваться довольно своеобразным признаком: чем меньше следов одежды имелось на человеке, тем в более близкий участок он направлялся, так как сострадание и чувство стыдливости не позволяли подвергать людей без штанов прогулке через весь город, да еще при двадцатиградусном иногда морозе.
Приведенные в участки поились в шесть часов утра горячим чаем, каждому выдавался фунт хлеба и кусок сахару. На следующий же день им распределялось тюремное белье, обувь и одежда, и, согретые, одетые и накормленные люди препровождались в сыскную полицию, где мы и приступали к выяснению личности каждого.
Для этого у нас имелись и антропометрические приспособления, и дактилоскопические регистраторы, и целый фотографический кабинет с архивом.
Но о том, как производилась эта операция опознания, я расскажу как-нибудь в другой раз.
Если прибавить к этому, что при сыскной полиции имелись и собственный парикмахер, и собственный гример, и обширнейший гардероб всевозможнейшего форменного, штатского и дамского платья, то читатель получит, быть может, хотя бы некоторое понятие и представление о серьезном техническом оборудовании розыскного аппарата времен Империи.
Предпраздничные облавы дали прекрасные результаты, и помнится мне, что на четвертый год моего пребывания в Москве была Пасха, не ознаменовавшаяся ни одной крупной кражей. Рекорд был побит, и я был доволен!..
Спириты
— Что это за порядки, господин начальник? В столице, так сказать, в центре Империи и образованности, — и вдруг бьют морду за собственные деньги, да еще говорят: «Ты гордись, пострадал, мол, за науку!»
— Что такое? — спросил я раздраженно. — Кто это вам в центре образованности бьет морду?
— Положим, можно сказать, — лицо высокопоставленное, сам фельдмаршал Суворов, но — а все-таки?!
«Какая тоска! — подумал я. — Сумасшедший…»
И, ласково обратясь к нему, промолвил:
— Вы не волнуйтесь, голубчик, успокойтесь и расскажите толком, в чем дело.
Мой проситель вовсе не походил на сумасшедшего. Передо мной сидел человек лет сорока, в коричневом пиджаке, в пестром галстуке.
Сильно нафиксатуаренный пробор делил его голову на две равные части; краснощекое, маловыразительное лицо было покрыто ссадинами и кровоподтеками; на груди красовалась толстенная золотая цепь; мизинец правой руки заканчивался длиннейшим ногтем.
По общему виду — не то приказчик, не то подрядчик. Вынув шелковый платок, он почтительно высморкался, оттопырив пальчик, старательно вытер рыжеватые усы и, спрятав платок обратно, начал не спеша свое повествование:
— Более двадцати лет служу я в Охотном ряду у купца Прохорова. Начал, как и водится, с мальчишек, а вот уже десятый год состою старшим у него приказчиком. Зовусь я Иваном Ивановичем Синюхиным. Дело свое справляю аккуратно, а в свободное время читаю книжки и стараюсь проводить время с умными людьми. Я холост, дома сидеть скучно, а потому коротаю я часы нередко в ресторане «Мавритания», что недалече от Охотного. То на бильярде поиграешь, то чайку попьешь, а иной раз в праздничный день и профрыштыкаешь. С месяц тому назад познакомился я в этой самой «Мавритании» с неким Федором Ивановичем, фамилию же его один бог знает. Для всех он Федор Иванович, — и только. Из отставных чиновников. Умный и ученый человек и на все руки мастер: нет сильнее его игрока на бильярде, всех обыгрывает и меня подцепил на десять целковых. Очень люблю я с ним разговоры разговаривать. Сядем с ним эдак за столик да за бутылкой пива говорим об умном: там о Боге, о звездах, о покойниках. Вот треть его дня, в воскресенье, проиграл я ему рублишко да и сел с ним пить чай.
— Что это вы, Иван Иванович, точно не веселы сегодня?
— Да так, — говорю, — разные неприятности с хозяином. Думаю от него уходить и свое дело открывать, так вот, говорю, всякие заботы грызут.
— Э, полноте, — говорит, — охота печалиться! Все равно сами ничего не придумаете, все заранее за вас решено.
— То есть в каких это смыслах? — спрашиваю я.
— Да в тех смыслах, — отвечает, — что духи умерших незримо нас окружают и творят с нами что хотят. Вот, к примеру сказать, нацелюсь я пятнадцатого уложить в середину, а если Орлеанская Девица или Катюша Медичи того не захотят, так я не то что шара не сыграю, а просто кием сукно прорву.
— Странные вы вещи говорите, Федор Иванович! Я и в толк даже не возьму.
Федор Иванович откинулся на спинку стула, прищурил глаза и спросил:
— Слыхали ли вы, Иван Иванович, что такое спиризм?
— Нет, — говорю, — не слыхивал.
— Ну, может быть, знаете, что люди столы вертят и вызывают духов.
— Да, действительно! Про это хозяин как-то рассказывал.
— Так вот, дорогой мой Иван Иванович, я такой человек и есть! И силища во мне сидит огромадная. Я состою председателем общества и часто устраиваю у себя на дому сеансы. Да что сеансы?
Иногда вечером сидишь в одиночестве, закусываешь или чай пьешь, и станет тебе скучно без компании, — сейчас же хватаешь маленький столик, блюдечко, гитару — и пошла писать губерния!
Духи так и прут к тебе! Но я, знаете, больше по женской части.
Призовешь этак к себе двух-трех покойниц, тысячи по две лет каждой, ну и начинаешь с ними беседовать. То да се, пятое-десятое, иногда даже рюмочку вина поднесешь.
— Ну, Федор Иванович, это вы, кажется, того! Духи бесплотные, без живота и, так сказать, нутра, а вы вдруг рюмки вина преподносите!
Федор Иванович на минуту призадумался, но затем смело заявил:
— Это ничего не значит, что без нутра. Пьют в лучшем виде.
Одно только: как исчезнут, так на полу мокро остается.
— Конечно, —