с образованными русскими людьми, — все они сторонились от иностранных дипломатов, как от чумы. Советское правительство, по-видимому, ставило целью отравить ему жизнь, — это выражалось даже в маловажных вещах, хотя бы в том, что посольства всё должны были покупать в Москве по тройной цене. На приемах же с ним были если не любезны, то учтивы, и он обязан был быть со всеми любезен, что было ему тяжело и противно при правдивости его характера (он не был профессиональным дипломатом). Послы других государств тоже, хотя и в меньшей мере, подвергались таким неприятностям, но переносили это много легче: у них все облегчалось усвоенным ими, по уже тридцатипятилетней традиции, общим насмешливым отношением к тому, что творилось в России. В своем дипломатическом кругу (а другого у них и не было) они и говорили о московских порядках так, как говорили бы о порядках у папуасов, с той разницей, что
эти папуасы были очень могущественны и что с ними надо было считаться неизмеримо больше. Если что еще и удивляло, то разве лишь то, что всего тридцать пять лет тому назад порядки здесь были совершенно другие и мало отличались от западных (тогда как настоящие папуасы всегда были такие же или, быть может, были прежде еще хуже и забавнее). Иностранные дипломаты только и мечтали о скорейшем переводе их на службу в другие столицы. В их кругу считалось общепризнанным фактом, что после двухлетнего пребывания в России нервная система у людей расстраивается и их необходимо заменять другими; между собой они так и говорили: «У меня двухлетний срок кончается через три месяца», — точно речь шла о воинской повинности. Разумеется, все они старались исполнять свои обязанности возможно лучше, старались в мертвящей скуке Москвы проводить время наименее плохо, бывали в опере и в балете, — что ж, и у папуасов могут быть интересные зрелища, вроде своеобразного пения и танцев. Но в большинстве они не слишком близко принимали к сердцу русские дела: им-то в конце концов какое дело? Отслужат года два и будут переведены в более приятные столицы.
Сам посол так к этому относиться не мог. Он испытывал почти физическое страданье от того, что видел, слышал или читал, еще больше от сознания собственного бессилия. Миссию посла он вообще расценивал очень высоко, — только поэтому и согласился принять ее. От искусства, от познаний, от «умения видеть» послов зависели и осведомленность их правительств, и в значительной, к сожалению все же недостаточной, мере их политика. Он был убежден, что переговоры между разными великими державами идут гораздо лучше и успешнее, когда ведутся через послов, а не на ярмарке Объединенных Наций, лучше и успешнее даже чем в тех случаях, когда съезжаются главы правительств. В громадном большинстве случаев министры знали о делах гораздо меньше, чем послы, а претензий имели гораздо больше. Кроме того, их поездки всегда вызывали шумную рекламу, всеобщее возбуждение, ненужную страстность, которых не было при переговорах, ведущихся через послов. Все же теперь он и не хотел бы, чтобы эти переговоры были всецело поручены ему. Считал положение в мире почти безнадежным. Оно могло только кончиться либо войной с надеждой на победу Запада, но без уверенности в ней, либо бесконечно долгим пребыванием у власти этого страшного правительства, которое уже развратило и испакостило свой собственный народ и ежегодно покупало и развращало миллионы других людей.
Он прекрасно знал русский язык, немало занимался историей русской политики, очень высоко ставил русскую классическую литературу; вначале читал новые русские книги, читал с крайней скукой и скоро убедился, что читать нечего и незачем. С отвращением смотрел бесчисленные антиамериканские пьесы, шедшие в разных театрах Москвы, — их продолжал смотреть больше для усовершенствованья своей русской речи и еще для того, чтобы «следить за реакциями публики». Впрочем, и эта реакция была не слишком интересна: зрители аплодировали там, где, очевидно, аплодировать полагалось, — это всегда подчеркивалось и интонацией актеров. Актеры были недурные, хотя и гораздо хуже прежних, стариков; но если б они были и в десять раз лучше, то им все-таки нечего было бы сделать с бездарными пьесами, с тупыми, неестественными, насквозь фальшивыми ролями и тирадами.
В дипломатическом обществе посол бывал не часто; его немного раздражал принятый там раз навсегда иронический тон. В отличие от своих товарищей, он знал и ценил умственные и моральные качества русского народа, отразившиеся в его прежней литературе, и думал, что эти качества должны, при советском строе, постепенно слабеть и могут даже со временем исчезнуть. «Конечно, не надо придавать чрезмерного значения разным манифестациям, восторгам по отношению к власти, раболепству, культу хитрого, тупого, совершенно невежественного деспота, понемногу превращаемого в божество, люди делают то, что их заставляют делать, — думал он. — Но разве может пройти бесследно эта привычка к вечной лжи и раболепству? Моральные и умственные качества народа вытравляются из него не без успеха. Россия тупеет с каждым днем, и, если эта власть удержится еще десятилетия, то и вытравлять скоро будет нечего. Люди тридцать пять лет не слышат ничего, кроме лжи. Русскому народу нужен долголетний курс дантоновской «правды без утаек», иначе это гибель. А мы шутим и рассказываем анекдоты! Неужели и дипломатам не ясно, как день, что такое может означать существование в центре мира двухсот миллионов отупевших людей?»
Он говорил об этом и в донесениях своему правительству, но что именно посоветовать, не знал. Выхода не было, ничего сделать нельзя было, можно было только ждать — неизвестно чего. О новой, атомной войне он не мог думать без ужаса и полного отвращения: уж это было бы концом не только России, но и всей цивилизации, — посол выше всего ставил цивилизацию, и служение ей было главным интересом его жизни: о своей • карьере думал мало, он не был особенно честолюбив, и во всяком случае честолюбие его никак не сводилось к желанию получить более высокий пост и лучшее жалованье. Теперь он, как и его собратья, но по другим причинам, тоже хотел быть скорее отозванным из Москвы. Иногда боялся, что нервы его могут не выдержать и что он совершит какой-либо поступок, противоречащий всем дипломатическим традициям, и может вызвать мировой скандал.
Он посмотрел на часы и отправился на свой хозяйский пост, у того места, где когда-то до революции произошло убийство, — сам не очень хорошо помнил, кто тут кого убил. И тотчас начался съезд гостей. Иностранные дипломаты были во фраках, дамы в вечерних платьях. Только русские