Всем своим видом располагали к себе и остальные ее члены. Сосредоточенное, обычно неулыбчивое лицо Громыко на этот раз выглядело добродушным. Таким я не видел его даже в бабельсбергской столовой. Широкое, типично русское лицо Черненко с чуть прищуренными от нестерпимого света прожекторов глазами само, казалось, излучало свет сердечности, будто встретился он здесь с давними друзьями. А Ковалев?.. Я знал его, пожалуй, лучше, чем других членов советской делегации. Мы встречались в Женеве, когда он нес на себе основную тяжесть переговоров на втором, подготовительном этапе нынешнего, заключительного Совещания. Мне приходилось два или три раза просить у него совета, перед тем как начать писать очередную корреспонденцию. Я хорошо помнил его смуглое, точно опаленное тропическим солнцем лицо, его мягкую по произношению и твердую по сути своей речь… Но сегодня и он показался мне если не иным, то, во всяком случае, в чем-то изменившимся: преобразившимся из хорошо воспитанного дипломата просто в хорошего человека, с душой нараспашку.
И Брежнев и остальные члены делегации шли, не замедляя шагов, как это делают многие другие, когда знают, что их фотографируют, но и не быстро, как ходят те, кто не желает попасть в объективы съемочной аппаратуры. Они шли непринужденной, спокойной походкой и появились-то здесь как раз в тот момент, когда прозвенел первый звонок, возвещающий скорое открытие Совещания.
Я постоял в холле еще немного, посмотрел на высокого, с зажатой в левой руке трубкой американского президента Форда, на Макариуса в епископском облачении, на элегантного, хотя несколько располневшегоТито – и вскоре обнаружил, что толпа журналистов значительно поредела. Очевидно, советская делегация была одной из главных целей их съемок, и теперь почти все устремились наверх, чтобы не пропустить начала заседания. Когда я вернулся на галерею, наши делегаты уже сидели в зале. Прозвенел второй звонок, затем третий… И вот на трибуне появился Кекконен…
Я знал, что записывать речи ораторов – занятие бесполезное. Каждая речь в отпечатанном виде, в переводе на шесть языков появится на столе для прессы почти в ту же минуту, когда оратор сойдет с трибуны. Поэтому я даже не вынул из карманов моих письменных принадлежностей.
Зато мой сосед, итальянец, работал вовсю. Менял объективы, перезаряжал аппараты, свешивался с балкона так, что мне хотелось схватить его за ноги. Да и другие – те, что были вооружены разнообразной оптикой, использовали ее «на все сто». А я слушал…
Теперь, когда Совещание уже закончилось, могу сказать, что мне были интересны все речи. В них звучали такие слова и фразы, как: «поворотный пункт истории», «разрядка напряженности», «сокращение вооруженных сил», «впервые на европейском континенте столько государств с различными социальными системами сообща ищут и сообща находят решения проблем…». Мир, мир, разрядка, сосуществование! Если у меня и были какие-то тайные опасения, что на Совещании могут возникнуть стычки и даже разногласия, то уже первые речи делегатов рассеяли их.
И все же я с замиранием сердца ждал выступлений Леонида Ильича Брежнева и Джеральда Форда – руководителей стран, от взаимоотношений между которыми в конечном итоге зависел мир на земле. Но на первом заседании выступили только Кекконен и Генеральный секретарь Организации Объединенных Наций – Вальдхайм. После чего совершенно неожиданно для меня был объявлен двухчасовой перерыв.
…Второе заседание началось речью премьер-министра Великобритании Вильсона. Затем выступили представители Греции, Канады, главы социалистических государств – Живков, Хонеккер. Потом – Альдо Моро, предъявлявший Италию, Шмидт из ФРГ…
Я был бы готов подписаться почти под каждым словом, которые они произносили. Как будто сам воздух вся атмосфера зала дышала озоном разрядки. Все ораторы говорили о необходимости покончить с конфронтацией, уважать европейские границы, жить в дружбе…
После выступления канцлера Шмидта председательствующий – представитель Ватикана Казароли – объявил заседание закрытым. Ни Брежнев, ни Форд в тот первый день не выступили. Это было единственным, что несколько разочаровало меня.
Я вышел в холл. В глаза бросились огромные вазы, выстроившиеся в ряд посредине холла. Другие люди! спускавшиеся с галереи, тоже с недоумением смотрели на эти так не гармонировавшие с общим стилем вазы. Некоторые из журналистов в полном безразличии подошли к ним ближе и… вдруг кинулись вперед. Я тоже направился к странным вазам. И только тогда из-за спин склонившихся над ними или даже присевших на корточки разноплеменных гостей Финляндии увидел, что вазы наполнены клубникой.
Наверное, неловко даже рассказывать об этом… Такие события, такие проблемы решаются! А мы, кажется, превратились в детей, навалившись на подарок финских фермеров. Брали сначала по одной ягоде, а потом осторожно, чтобы не раздавить, выгребали из ваз их содержимое целыми пригоршнями и отправляли в рот. Вид у этих ягод был настолько соблазнительным, что я никак не мог от них оторваться.
Не знаю, что со мной было бы впоследствии, если бы не почувствовал чью-то руку на своем плече. Оглянулся – это был Клаус. У него на губах тоже следы клубничного сока – это избавило меня от смущения, иронизировать надо мной он не мог. Мы просто посмотрели друг на друга и расхохотались.
– Ну что, Михаил, порядок? – спросил Клаус, он любил щегольнуть знанием русской разговорной речи.
– Всюду порядок, Вернер, и тут и там, – ответил я, показывая сначала на вазы, а потом на открытые двери, ведущие в зал заседаний.
Мы отошли в сторону.
– Не знаешь, когда выступает товарищ Брежнев? – вполголоса спросил он.
– Не знаю, – ответил я. – Сам жду.
– Торопишься куда-нибудь? – поинтересовался Клаус.
Я пожал плечами:
– Куда мне торопиться, если заседание окончено?
– Вот и хорошо, что не торопишься. С тобой хотел бы поговорить один человек из нашей делегации.
– Нойман?
– Он самый. Послал меня, чтобы я тебя пригласил.
– Куда? Готов хоть на край света.
– Да нет, это слишком далеко. Рядом с нашим посольством есть маленький ресторанчик, вроде немецкой пивной. Товарищ Нойман будет ждать тебя там… – Клаус посмотрел на часы, – через двадцать минут…
Ух, как мы мчались на машине Клауса по опустевшим улицам Хельсинки! Не прошло и двадцати минут, как оказались в том маленьком ресторанчике, или в пивной, где стены были украшены гравюрами на темы «Калевалы». Из-за дальнего столика встал Нойман и пошел мне навстречу.
Мы еще продолжали обниматься, целоваться и трясти друг другу руку, когда Клаус сказал:
– А теперь я оставляю вас наедине. Наверное, у вас есть о чем поговорить. Когда мне вернуться за тобой, Миша?
– Вернись через двадцать пять минут, – ответил вместо меня Нойман.
– Так мало? – воскликнул я с явной обидой.
– Через полчаса к товарищу Хонеккеру приедет товарищ Брежнев. Вся делегация должна быть на месте.
– Ты член делегации ГДР?
– Ну, это ты хватил через край. Я – всего лишь скромный эксперт до общегерманским вопросам.
– Понимаю, – сказал я, почему-то понижая голос до полушепота, хотя ресторанчик был пуст – в этот день жители Хельсинки конечно же предпочитали быть на улицах, наблюдать за кортежами машин, почетными экскортами мотоциклистов, за появляющимися иногда в воздухе полицейскими вертолетами, а главное – может быть, увидеть людей, которых до сих пор они знали лишь по фамилиям да газетным портретам…
Нойман выглядел неплохо для своих лет… А сколько же ему? При первой нашей встрече он показался мне лет на пять старше, чем я. Значит, сейчас ему за шестьдесят…
Я с испугом посмотрел на часы. Прошло уже пять минут из тех двадцати пяти, которыми располагал Нойман, а я все еще ни о чем не спросил его!
И тогда с языка моего стали срываться какие-то клочковатые, лишенные логической связи фразы, восклицания, вопросы: «Столько лет прошло!.. Ты помнишь ту историю с трамваем?.. А как дал мне читать заявление Германской коммунистической партии, помнишь?.. А нашу последнюю беседу в райкоме?., Как выглядит сейчас Германия – я имею в виду ГДР?.. Есть ли у тебя семья?.. Как попал с партийной работы на дипломатическую?..»
Я спрашивал и спрашивал, чувствуя, что не даю Нойману возможности ответить толком ни на один из моих вопросов. И все-таки не мог удержаться, чтобы не задавать новых…
Собственно, не так уж близко мы были знакомы с Нойманом. Встречались-то всего раза три, не больше. Но сейчас я воспринимал его как родного мне человека, будто знал всю жизнь! Он олицетворял для меня ту, вторую душу Германии, о которой говорил мне Сталин.
Я понимал, чувствовал, сознавал, что передо мной сидит антифашист в самом благородном, в самом боевом смысле этого слова. Человек, прошедший сквозь ад гитлеровских концлагерей. Коммунист, которого не сломили ни пытки, ни вид разрушенной Германии, ни сомнения, которые столь усердно сеяли в душах немцев гитлеровские последыши и их западные покровители. Он всегда верил в победу. Верил своим товарищам-коммунистам. Верил нам, советским людям…