Шахские палаты утопали в глубине садов. Ворота и стены в плитках, расписанных золотом, перед ними пушки и четыре воина. Баязиду сказали, что ночью количество охраны увеличивается до пятнадцати, а возле шахских покоев — деке, где он будет жить, каждую ночь будут дежурить тридцать ханских сыновей. Сторожевой писарь — кишкиджи — каждый вечер будет называть ему имена его охранников и будет знакомить его с богатствами и происхождением их отцов-ханов.
Справа от главных ворот были еще одни ворота, которые вели в большой сад с башней посредине. Баязиду объяснили, что это Аллакапи — божьи врата, убежище для преступников. Кто успевает укрыться за ними, тот может жить там до тех пор, пока сможет себя содержать.
Знакомство с Аллакапи оказалось пророческим. На новруз шах прибыл в Казвин, пышно принимал Баязида в Табхане и в диванхане, а после того неожиданно ночью султанского сына бесцеремонно разбудил один из ханских сыновей и сказал, что если он хочет сохранить жизнь свою и своих сыновей, то еще до утра должен укрыться в Аллакапи, позаботившись о припасах и запасах, потому что их обычай об убежище ему уже известен.
Баязида оклеветал кто-то из вельмож, донес до ушей шаха весть о том, что Баязид вместе с сестрой Тахмаспа якобы задумали его убить и занять трон Ирана.
Это было словно в легенде о Сиявуше, о котором рассказывается в «Шах-наме» и поется в песнях. Сиявуш, сын царя Кавуса, бежал от своего отца к туранскому царю Афрасиабу. Тот дал ему в жены свою дочь, а потом, поверив наговору, казнил Сиявуша.
Неужели и ему уготована такая же участь?
Тем временем Баязид с сыновьями был посажен в железную клетку, подвешенную под высокими деревьями так, что до нее с земли невозможно было достать.
Не знал Баязид, что султан Сулейман прислал к шаху своих людей с требованием выдать беглеца.
Тахмасп принял послов в диван-хане и на все их домогательства отвечал: «На моей земле его нет».
Послы возвратились ни с чем, а шах ночью пришел в Аллакапи, велел освободить Баязида, до утра пировал с ним, смеясь над обманутыми послами и заверяя своего гостя, что с ним ничего плохого не случится.
Дорога в Стамбул была далекой, гонцы скакали долго, но султан окаменел в своем упорстве, гнал к шаху новых послов и снова требовал выдачи непокорного сына, угрожая новой войной.
Шах любил сидеть с Баязидом в саду возле фонтана, вести с ним неторопливые беседы, угощая плодами и вином; их развлекали его музыканты и танцовщицы; вместе с шах-заде они увлекались поэзией и поочередно сочиняли свои собственные стихи. Однажды под вечер Тахмаспу показалось, будто из бассейна подпрыгнула рыбина, открыла широко рот, засмеялась громко шаху в глаза и снова спряталась. Баязид не видел ничего. Когда шах спросил мудрецов, те не смогли разгадать это чудо. Тем временем от султана уже в третий раз прибыли послы с требованием выдать Баязида. Лишь тогда Тахмаспу все стало ясно: даже рыба смеется над тем, кто защищает этого бунтовщика.
Шах позвал султанских послов и сказал, что завтра утром он выдаст им Баязида с сыновьями, чтобы исполнить волю великого султана. Но он ранее обещал Баязиду убежище и не может нарушить свое слово. Поэтому пусть они убьют шах-заде и его сыновей, как только возьмут их в свои руки, сразу же перед Аллакапи, — тогда будет соблюдена верность слову и сдержано обещание шаха султану.
Когда вооруженная стража пришла утром в Аллакапи, Баязид понял, что наступил конец. Ему объяснили, что его припасы исчерпались, содержать себя тут он дальше не может и он должен покинуть убежище.
Он шел впереди своих маленьких сыновей, которые, как и надлежало, держались на почтительном расстоянии, за воротами Баязид не увидел ни шахского войска, окружавшего площадь, ни стамбульских послов, якобы ожидавших его с хищным нетерпением, глаз его задержался на запыленных каменщиках, которые тесали камни неподалеку от ворот, не обращая внимания на то, что происходит вокруг.
Их было несколько, уже немолодых, изнуренных безнадежным состязанием с твердым, неподатливым камнем. Человек, склоненный над камнем, будто знак безнадежного одиночества. Кто из них бессильнее — камень или человек? Но даже самый твердый камень все равно будет расколот, из него вынут душу, и он умрет, ляжет под ноги либо рассыплется в осколки, превратится в пыль. Может, и он, Баязид, жил вот так, нося и перенося камень, не зная, как его разбить, где положить, и лишь только вздымал целые облака пылищи? Пыль уляжется, и тогда станет ясно, что он ничего на этом свете не сделал.
И ему так захотелось к этим каменщикам. Быть с ними! Жить, чтобы бить камень! Камни будут тебе подушкой, будешь спать на песке и камнях, будешь жить во тьме, и даже бог перестанет быть твоей надеждой. Но все равно будешь жить! Жить!
Тонкий черный шнурок со зловещим свистом обвил его шею. Баязид упал и уже не видел, как душили его маленьких сыновей.
Их трупы увезли в Стамбул, чтобы султан убедился в исполнении своего жестокого повеления, но Роксолана уже не увидела тела своего любимого сына.
Отправилась в путешествие к самым темным убежищам на человеческом пути, и ничто не могло ее остановить.
Лань
Палач, плачущий над своей жертвой. Какой ужас!
Сулейман пришел к Роксолане ночью, весь залитый слезами. Мокрые глаза, мокрые усы, мокрый, слюнявый старческий рот.
Глухим, понурым голосом то ли рассказывал, то ли оправдывался.
Что он мог? Закон стоит выше. С гибелью основного гибнет и все зависящее от него. Баязид поставил себя вне жизни, точно так же поставил и своих сыновей. Он султан, и в дни его августейшего правления выполнение шариата является его высочайшим желанием. Поэтому он послал великого евнуха Ибрагима в Бурсу, чтобы тот привез самого младшего Баязидова сына Сулеймана. Кизляр-ага поехал и привез. Он поставил трехлетнего мальчика перед султаном, и малыш указал пальчиком на него, удивляясь, но упал мертвым, задушенный Ибрагимом, и теперь никогда он не сможет узнать, что же с ним случилось. Вот почему Сулейман так безутешен и в неурочное время пришел к Хуррем.
Палач оплакивал свою жертву. Холодные слезы над еще теплым тельцем невинного дитяти. Почему все валится на ее хрупкие плечи, и сколько же ей еще нести эту проклятую ношу? Стояла перед султаном, пожелтевшая, как шафран, почти задыхаясь, смотрела на него такими глазами, что он содрогнулся, испуганно воскликнул:
— Хуррем! Хуррем!
А она все еще, оцепенев, стояла, замкнутая в себе, будто каменный венок, и чувствовала, как подкатилось что-то под грудь, под сердце, и давит, душит, не отпускает, и уже знала: не отпустит.