Пишу коротко. Помнишь наш последний разговор? Я возвращаюсь к нему. Хочу домой. Помоги мне. Я уже больше не могу… честное слово, не могу.
Чем дольше я здесь живу, чем ближе присматриваюсь к советской жизни и лучше узнаю людей, воспитанных этой жизнью, — тем на душе делается все мрачнее, потому что я вспоминаю своих. Если Испания в ближайшее время не сумеет стать народной, нация лишится лучших людей и будет надолго обескровлена.
Нельзя терять ни одного часа. С завистью и, если хочешь, иногда даже с раздражением гляжу я, как легко, красиво и сильно растут здесь люди, как просто им дается их будущее, как широки их возможности. А мы? А тысячи и тысячи других?
Я видел, как строится Ферганский канал. Разве у нас не могло бы этого быть? Разве наши кастильцы не сумели бы поднять такого же дела? Могли бы. То, что я видел в СССР, уже жжет меня, переполнило душу и разрывает мозг. Я хочу рассказать об этом дома. Будь что будет, Модесто, помоги мне.
Помнишь нашу старую поговорку: у нас где три человека, там непременно четыре мнения. Почему на троих четыре? Потому что одно обязательно изменится. Мы проиграли, потому что у нас было больше мнений, чем следовало для дела. Мы больше говорили, чем делали. Посмотрел бы ты на узбеков! Народ горячий, южный, вспыльчивый, танцоры и певцы вроде нас, а говорят удивительно мало. О чем говорить? Все ясно.
А мы разве не могли бы жить, как узбеки? Мы могли бы жить, скажу тебе откровенно, лучше их. Они преодолевают еще влияние реакционного уклада старой жизни с ее магометанской нетерпимостью ко всему новому, они начинают после длительной умственной спячки нации в эпоху царизма.
Модесто, помоги мне. Я хочу драться. Отпуск в жизнь, который я провел не без пользы, не отучил меня чувствовать себя солдатом. Я не забыл, что славился среди твоих разведчиков первоклассным арагонским ударом. Рука моя тверда, как под Гвадаррамой, Модесто, а нервы сильнее, чем когда-либо. Пошли меня домой. Больше писать не буду и адреса своего не сообщаю, а просто скоро приеду и рассчитываю застать судьбу свою решенной, как я прошу.
Твой Хозе.
Чтобы умилостивить тебя, я привезу в подарок здешнего сыру, он напоминает наш из Ламанча, бутылку отличного вина, похожего на манзаниллу, и еще бутылку черного, как вальденельяс. Я привезу тебе узбекскую медную трубу, карнай, напоминающую трабукос, и бубен-дойру и станцую тебе качучу и хоту.
Вот какой я человек.
Помни это».
«Чикаго, «Журнал всемирных новостей».
Материал богатейший не зная ваших намерений относительно меня предполагаю вернуться Москву ждать указаний.
Горак».
«В редакцию журнала «Интернациональная литература».
Уважаемый товарищ редактор!
Пишет Вам Шпитцер из Вены, который был у Вас в мае перед отъездом на Урал. Сейчас я оказался на работе в Узбекистане, на Чирчикстрое, и пока очень доволен. Здесь есть еще трое немцев, один из Гамбурга, двое из Мюнхена, мы хотели бы выписать Ваш журнал на целый год и получить все выходящие немецкие издания. Все мы учимся русскому языку, но свой родной тоже забывать не хотим, тем более что в Вашем журнале печатаются очень воспитывающие произведения в революционном духе. Напишите нам, куда перевести деньги за журнал.
Уважаемый товарищ редактор! Я очень хотел бы написать небольшой рассказ или повесть о Флоридсдорфском восстании, но не знаю, как начать и как построить план, чтобы вышло интересно и принесло пользу. Но если Вы находите, что лучше писать о сегодняшнем, то я могу взяться и за такую вещь. Материал очень интересный. У нас тут столько народу, столько наций, что можно раствориться, и это очень интересно, когда люди разных наций дружно живут между собой.
Прошу Вас, напишите мне, за что лучше взяться. Мы прочли поэму И. Бехера, она очень понравилась нам, просим передать многоуважаемому автору нашу благодарность.
От имени четырех немцев
уважающий Вас Шпитцер».
«Чикаго. «Журнал всемирных новостей».
Не получаю ответа на свой телеграммы уверен что затерялись пути если не получу указаний ближайшую неделю выеду Москву отель «Националь».
Горак».
Во второй половине августа группа гостей выехала на несколько дней в Самарканд и, осмотрев древние памятники города и побывав на нескольких ковровых фабриках, вернулась в Ташкент.
Неутомимый доктор Горак с головой окунулся в обследование местных музеев, Хозе же и Войтал собирались вернуться на канал, как только соберется с силами совершенно выдохшаяся Раиса Борисовна. Что касается Ольги, то ее планы оказались безнадежно запутаны. Во-время не подав заявления в университет, она теряла учебный год. Березкин предложил ей поработать в газете до пуска воды на канале, а затем у себя, при корреспондентском пункте, в Ташкенте.
Она согласилась и сейчас тоже собиралась на канал, но уже помимо Хозе и Войтала.
Жила она пока у Шуры, хотя та дулась на Ольгу за потерю двух флаконов «Крымской розы» и за охлаждение к себе Азамата Ахундова, что тоже приписывала козням неблагодарной подруги.
— Ты знаешь, Ольга, я очень хочу выйти замуж за узбека, — призналась она в минуту откровенности, — вот ты этого не понимаешь, я знаю, не понимаешь, и смеешься, но муж-узбек, когда у него русская жена, — это золото.
— Да мало ли женихов, кроме Ахундова?
— Ай, не говори ты этого! Азамат — чистый парень, поняла? Я вижу, какой из него муж получится. А твое отношение ко мне такое, что я даже понять не могу!
Не умея рассеять подозрения Шуры, Ольга старалась как можно позже приходить домой, проводила дни и вечера на корреспондентском пункте у Березкина или ходила в оперу с Хозе и Войталом и вдруг, в самый разгар приготовления к отъезду на канал, вернувшись однажды поздно ночью, нашла комнату Шуры запертой. Ключа в условленном месте не оказалось. Она подождала во дворе, на ступеньках лестницы, и, не зная, что думать, позвонила на междугородную — Шуры на работе не было. Тогда, не зная, куда деваться, она позвонила Ахундову — номер его не отвечал. Будить Березкина ей показалось неудобным, и остаток ночи Ольге предстояло провести на улице. Но тут впервые за все время она вспомнила о существовании Татьяны Васильевны и побежала к ней.
Татьяна Васильевна нисколько не удивилась, увидя Ольгу в дверях квартиры. Она еще не спала. Несколько фигурок из хлебного мякиша — чудесно вылепленные узбеки-музыканты и девушки-танцовщицы — стояли перед ней на столе. Она осторожно расписывала их красками.
— Татьяна Васильевна, я в ужасном положении, можно у вас переночевать?
— Пустяки пустячные, конечно, — ответила та, не поднимая глаз от крохотного, длиной с мизинец, дойриста, которому она заканчивала халат.
— Чудные какие! — сказала Ольга, присаживаясь на краешек тахты, на которой под марлевым пологом посапывала маленькая Таня.
— Вы сами и лепите их, Татьяна Васильевна?
— Нет. Лепит одна моя знакомая, а я только раскрашиваю. Покажите своим иностранцам, им это будет интересно.
— А откуда вы знаете, что я работала с иностранцами? — засмущалась Ольга, ни слова не написавшая Сергею Львовичу о своем пребывании на канале.
— А мне Петр Румерт рассказал, — равнодушно ответила Татьяна Васильевна. — Он там видел вас, как же. Она вздохнула и, отложив кисточку, впервые взглянула на Ольгу. — Загорела-то как, ужас, вся облупилась, как мятое яичко. Хорошо было, а? Я ведь тоже два дня провела на канале, и чудесно, до смерти не забуду. — Она опять вздохнула и несколько раз провела рукой по лбу, точно отгоняла боль.
— Чем все это кончится, Оленька, что они там говорят, ваши иностранцы?
— Что все?
— А вы еще ничего не знаете? Странно. — Она, видимо, колебалась, поведать ли Ольге свои раздумья, или оставить их при себе. — Вы знаете, что Румерт третьего дня мобилизован?
— Петр Абрамович?
— Да, мобилизован. И вот я теперь с Таней и Вовкой, и все жду, что забежит, запыхавшись, Сергей и крикнет готовить ему чемодан.
— Да что же произошло, Татьяна Васильевна? — шопотом спросила Ольга.
— Сегодня Гитлер напал на Польшу. Только что сообщили по радио.
Мелкий озноб охватил Ольгу. Она едва удерживалась, чтобы не зареветь.
— Вы думаете, Сергея Львовича возьмут?
— Чего думать? Конечно. А не возьмут, сам пойдет.
— Значит, мы будем тоже воевать?
Татьяна Васильевна пожала плечами:
— Откуда, мне знать, Оленька? Я думала, вы больше моего знаете, а, оказывается, мысли ваши не на моем пути. Да и то правда, что вам!
Ольга встала. Колени ее дрожали, как на выпускном.
— Я пойду, Татьяна Васильевна.
— Куда же заполночь? Ложились бы. Места теперь у нас много, — но не настаивала.