на языке живых - и слов подобных нет".
Когда хорошо сказано, то и неважно, каково оно на самом деле, соглашаемся мы, искушенные странницы. В низине - развалины мертвого города, без единой травинки; рядом в скале зияющие норы - пещерный город. Они заброшены не столь уж давно по шкале тысячелетий, а кажутся очень древними.
Мы рассуждаем и об этом, ведь мы-геологи бывали в местах миллиардной древности, на той же Сибирской платформе, где вздымаются нуклеарные щиты от времен сотворения Земли, в живой тайге их лысые нестареющие черепа полны иных тайн, может даже мечтой о преображеньи.
Ночь захватила нас на Сапун-горе близ Севастополя. Тоня по-хозяйски направилась в виноградники:
- Нормально. Я так и кормлюсь здесь.
Стоило нам зайти в эти душно благоухающие коридоры, в дальних сумеречных просветах метнулись тени, шершавые тенета дрогнули сладострастной агрессией, к нам неотвратимо и молча ринулись караульщики. Мигом обдало ясностью, - они же не сторожат! Они подстерегают! Мы мчались не помня себя, без всякой воровской веселости, и спрятавшись в каких-то нефруктовых посадках, не осмелились развести костер.
Дальше шли по побережью, то спускались к морю, то поднимались в горы, чтобы не уткнуться в правительственные угодья. Я немножко тосковала по вычитанным рыбачьим поселкам, в которых жили греки, берегли свои понтийские легенды для забредших писателей. "В синем просторе скрывались" теперь вовсе не баркасы, но сторожевые катера. А вот субтропическую экзотику не нужно и придумывать. Мы срываем вечные листья, хочется их размять пальцами, как пробуешь лист выращенного на подоконнике лимона, чтобы упиться незнакомым запахом. Собираем камешки. Уже не морские голыши, - сейчас другой обряд. Ирка, обнажив глаз, исследует "образец породы", коротко называет ракушки в известняке, профессионально колупает их миндалиной ногтя, дома она отшлифует камень и подарит мне на память.
Южный берег Крыма совсем не похож на те плакаты, что возбуждали нас в детстве: "В сберкассе денег накопил, путевку на курорт купил", - с пальмой в белом вазоне и ядовитым куском водной глади. Даже Ялта. Но мы все равно обходили ее пляжи, предпочитая купаться в неудобных местах.
Последнюю ночь провели за Судаком на самом берегу. Каменные глыбы, сброшенные в море, загораживали наш костерок от сторонних глаз. Мы лежали на остывающем песке, тихонько беседовали. Тоня, по обычаю, раздумывала что-то свое. Вдруг напряглась!..
(Ну, сейчас "прыгнет". А мы вроде и ждали...)
И заговорила.
В общем, нелюбимая дочь, родители были заняты сво-ими отношениями, интригами, она только мешала, шпыняли без конца, несколько раз убегала из дома...
(Вот откуда невзрослая горечь ее улыбки)
...возвращалась из-за слепого деда, больного, беспомощного и растерянного в социалистической действительности, когда-то именитого казанского архитектора.
- Вообще-то, он говорил только об архитектуре, о своих проектах, композициях. "Творчество - это мироощущение и конструкция", - говорил он. "Запомни: творчество - это прикосновение к Миру, растворение в нем, концентрация сути, организация и ограничение. Обязательно ограничение, о-форм-ление, - запомни. Но никто не смеет ограничивать человека насильно! Никто не смеет!" Дальше дед начинал плакать. Я любила его слушать, хотя мне не были понятны его рассуждения, в памяти они остались как формула наизусть. И мне хорошо было вместе с ним плакать, потому что слово "насилие" я уже понимала. Когда дед помер, я ушла совсем. Этого даже не заметили, так как я поступила в Университет и ушла в общежитие. Геология казалась мне свободой, сплошным путешествием, физика - конструкцией. Все оказалось самообманом. Я не унаследовала от деда способности к мастерству, а только неуверенную и зыбкую душу его последних лет.
(Вот откуда старческая горечь ее улыбки..)
- Я стремилась раствориться, о Господи! И попадала в страшные ситуации, истребляющие до дна. Металась. Убегала на край света в страхе встретиться со своей душой. А какой край? Вот этот Крым. На Востоке-то чуть не пропала. Здесь тепло. Заберусь в горы, лежу в траве и смотрю на море. Ничего не надо.
(Вот она, ее полынная улыбка. Тоже мне, аскет...)
- Ловили. Ведь ни прописки, ни работы. Смешно, но только в милиции и жалели, вот устроили на сейсмостанцию. Вроде прижилась. Увлеклась пещерами. Среди спелеологов ходили легенды о некоем Глебе. Он вообще-то кибернетик из Киева, но тоже не от мира сего. Говорили, что он живет в пещерах, как отшельник, знает все языки и читает древние книги, может помочь советом. Я нашла Глеба. Он показался мне необыкновенным! Он сказал мне: "Человеку самому следует пережить боль, у него в душе есть нечто, что должно вырасти". Он дал мне камешек, знаете, называется "Куриный Бог", с дырочкой. Он сказал: "Это мандала. А отверстие - вход в себя и выход в Мир". Больше мы не расставались. То есть, он, конечно, уезжал к себе домой или в заграничные командировки, такой чудной, - вылезет из пещеры и едет в чем есть. "А где ваш доклад?" "Я весь сам - свой доклад". Я держалась за него, как за твердыню. Месяц назад сделал мне предложение. Господи, какого еще счастья желать! Настоял, чтобы я выслушала его исповедь. До этого он ничего не говорил о себе. И что же я слышу?..
- Нелюбимый ребенок, ненужный. Мать-одиночка. Девать его некуда. Таскает с собой на работу в библиотечный архив. Все детство он просидел в подвале, сам научился читать на языках, не считая их разными. Живут они в "вороньей слободке", ночами у матери "отцы", его укладывают спать в кухонной кладовке, он полон страхов, бежит к матери, но дверь заперта, и он смотрит в замочную скважину, тихонько скулит, и так далее. В общем, страсти и комплексы через всю жизнь. Ему ведь уже сорок. И вот до него дошли слухи, что в пещерах живет странная девица, которая умеет врачевать боль телесную и душевную. А я ведь и правда могу унять боль, только,конечно, физическую, сама не знаю как научилась. И вот, нашел меня... Мне почудилось, что все мои опоры подломились, я спросила: "Так разве в твоей душе не выросло то нечто, о чем ты говорил?..." Я ждала..., впрочем, какая разница. Мои слова, казалось, ужаснули и разочаровали его: "Тебе осталось отдать мне обратно амулет..." И с той поры у нас ничего не получается.
Тоня притихла. Я смотрела в угли костра, и меня не покидало ощущение, что я никак не попаду в свою оболочку, - то она становится великовата, елозит словно ще-нячья шкурка, а то тесна и жестка, как скорлупа, ее хо-чется проломить. Такое впечатление, что встретились растерянные дети, и каждый ждет защиты от другого, а взять на себя не соображает. Значит, должно-таки вырасти... А сентенция замечательная...
Потом снизошло какое-то отрешение, как бывает, когда ухо к уху приставишь морскую раковину, и шум прошлого в ней - не более, чем шорох волн... И в небе, как в перламутровой глубине, заметно уже дымное сияние зари.
Тоня заговорила вновь:
- Вы все время поминаете вашу Полину, художника Злотникова. Сначала я подумала, какие-то восторженные дуры, и хотела вас бросить. Но мне понравился юморок, с каким вы ставите себя ниже ваших мудрецов. Мудрецов я объелась. Мне бы очень хотелось увидеть картины Злотникова. Можно я приеду? Не сейчас, позднее. Я ведь не зря сказала дедову формулу, вы поняли.
Они приехали с Глебом. Он ошеломил нас всех. Про девушку Тоню мы, можно сказать, сразу забыли. У него черные яростные кудри вокруг большой головы, скатываются вниз бесшабашными крупными кольцами, образуя бороду, подстриженную накось где-то в районе пупа. В эту волосяную массу вмонтировано лицо как в обод так, что подбородок гол и губы могут показывать все свои гримасы. Глаза тоже с бесовщинкой. Остальное как бы не важно.
Помолчал он, может быть, с полчаса, пока собирали на стол, и подходили любопытствующие соседи, успели разлить по стаканам сухое вино... Он выставил бутыль спирта и начал.
Мы даже не удивились, что голос у него оказался как неразбавленный спирт, шершавый и едкий, и стекал с уголков рта бесконечно текучей речью. Глеб вещал и прихлебывал из своего стакана, словно воду. Трактовал Библию так и эдак, все ее семь смыслов, переходил к индийской философии, к тайнописи Ицзина, и так далее. Передать это невозможно. Шквал познаний. Мы оглохли. У меня еще зябко екнуло, дескать, ну, кибер! И дальше мы только пучили глаза. К своему сухому вину никто не притронулся, ибо завороженно следили, как он "прома-чивает горло". Не смели шелохнуться. А ведь в кругу слушателей помимо Злотникова были еще изощренные философы. Глеб выглядел ископаемым пророком, кото-рого, быть может, в давние времена забыли в чане со спиртом, вот он и сохранился, чтобы донести до нас мудрость веков.
Порой мое внимание перегревалось и рассеивалось... Становилось видно иное...
А ведь он так и остался ущемленным ребенком, который продолжает смотреть через замочную скважину из книжного подвала. И ту замечательную фразу сказал Тоне, как писаную кем-то истину, для собственного блеска. Вот и схлопотал ее обратно вместо ожидаемого утешения...