Ульрих отвечал утвердительно.
— Архипацифист! — сказал Туцци. — И Докукерша, как называет ее моя жена, заботится о кем с таким честолюбием, что готова ради пацифизма шагать по трупам, если понадобится, хотя ее настоящий пунктик — не это, а только художники. — Туцци подумал, затем сообщил Ульриху: — Пацифизм — это, конечно, главное, нефтепромыслы — лишь отвлекающий маневр. Поэтому и суют вперед Фейермауля с его пацифизмом. Ведь тогда все подумают: «Ага, это отвлекающий маневр!» — и решат, что за этим кроется дело с нефтью! Отлично сработано, но слишком умно, чтобы никто не заметил. Ведь если Арнгейм получит галицийские нефтепромыслы и договор о поставках с военным ведомством, нам, конечно, придется защищать границу. Нам придется также создать нефтяные базы для флота на Адриатике, что встревожит Италию. А если мы будем так раздражать наших соседей, то, естественно, усилится потребность в мире и мирная пропаганда, и если царь выступит тогда с какой-нибудь идеей насчет Вечного Мира, почва для этого будет психологически подготовлена. Вот чего хочет Арнгейм!
— А у вас есть что-нибудь против этого?
— Против этого у нас, конечно, ничего нет, — сказал Туцци. — Но как вы, наверно, помните, я уже однажды объяснял вам, что нет ничего опаснее, чем мир любой ценой. Мы должны защищаться от дилетантства!
— Но ведь Арнгейм военный промышленник! — возразил Ульрих с улыбкой.
— Конечно! — прошептал Туцци несколько раздраженно. — Ради бога, не думайте так наивно об этих вещах! Договор будет тогда у него в кармане. И на худой конец станут вооружаться и наши соседи. Вот увидите, в решающий момент он окажется пацифистом! Пацифизм — это надежное и верное военное предприятие, а война — это риск!
— По-моему, у военной партии вовсе и нет таких страшных намерений, примирительно сказал Ульрих. — Она просто хочет сделкой с Арнгеймом облегчить перевооружение своей артиллерии, и ничего больше. И ведь в конце концов во всем мире вооружаются сегодня только ради мира. Значит, она, наверно, думает, что будет просто правильно сделать это однажды и с помощью друзей мира!
— Как же они представляют себе это практически? — поинтересовался Туцци, не подхватив шутки.
— До этого, я думаю, они еще не дошли. Пока они только выражают эмоции.
— Конечно! — раздраженно согласился Туцци, словно он и не ждал ничего другого. — Военным следовало бы ни о чем, кроме войны, не думать и обращаться со всем другим в компетентные органы. Но, вместо того чтобы так поступать, они готовы подвергнуть опасности весь мир своим дилетантством. Повторяю вам: ничто в дипломатии так не опасно, как неделовые разговоры о мире! Каждый раз, когда потребность в них достигала известной силы и становилась неодолимой, из этого возникала война! Могу подтвердить вам это документально!
В этот момент надворный советник профессор Швунг освободился от своего коллеги и самым сердечным образом воспользовался Ульрихом, чтобы быть представленным хозяину дома. Ульрих исполнил его волю с замечанием, что этот знаменитый ученый осуждает пацифизм в области уголовного права так же, как авторитетный начальник отдела осуждает его в области политики.
— Помилуйте, — со смехом запротестовал Туцци, — вы поняли меня совершенно превратно!
И Швунг, тоже после минутного раздумья, присоединился к этому протесту, заметив, что он вовсе не хотел бы, чтобы его концепцию ограниченной вменяемости считали кровожадной и негуманной.
— Напротив! — воскликнул он, как старый кафедральный актер, заменив разведение рук торжественно раскатистым голосом. — Как раз пацифизация человека побуждает нас к известной строгости! Быть может, господин начальник отдела слышал о моих своевременных сейчас усилиях по этой части?
Он обращался теперь непосредственно к Туцци, который, правда, ничего не слыхал о споре по вопросу о том, основывается ли ограниченная вменяемость больного преступника только на его представлениях или только на его воле, но тем вежливее согласился со всем. Очень довольный произведенным эффектом, Швунг принялся хвалить серьезный взгляд на жизнь, свидетельством которого мог служить сегодняшний вечер, и сказал, что, прислушиваясь там и сям к разговорам, он очень часто слышал слова «мужская суровость» и «нравственное здоровье».
— Наша культура недопустимо заражена неполноценным, нравственно уродливым, — прибавил он от себя и спросил: — Но какова, собственно, цель сегодняшнего вечера? Проходя мимо разных групп, я поразительно часто слышал прямо-таки руссоистские суждения о врожденной доброте человека.
Туцци, к которому главным образом был обращен этот вопрос, улыбаясь, молчал, но тут как раз вернулся генерал, и Ульрих, желая ускользнуть от него, познакомил его со Швунгом, которому представил его как человека, более чем кто бы то ни было из присутствующих способного ответить на этот вопрос. Штумм фон Бордвер энергично запротестовал, но Швунг да и Туцци не отставали; Ульрих уже торжествовал, ретируясь, как вдруг его задержал один старый знакомый, который сказал:
— Моя жена и дочь тоже здесь, Это был директор банка Лео Фишель.
— Ганс Зепп сдал государственный экзамен, — сообщил он. — Что тут скажешь? Теперь ему нужно сдать только один экзамен, чтобы стать доктором! Мы все сидим вон там в углу, — указал он на самую дальнюю комнату. — Мы мало кого здесь знаем. Давненько, однако, не видели мы вас у себя! Ваш батюшка, а? Ганс Зепп раздобыл нам приглашение на сегодняшний вечер, жене хотелось до зарезу. Малый, видите, не совсем никудышный. Они теперь полуофициально помолвлены, Герда и он. Вы, наверно, и не знали? Но Герда, понимаете, эта девчонка, я не знаю даже, любит ли она его или просто вбила это себе в голову. Подошли бы к нам на минутку!..
— Я подойду попозже, — пообещал Ульрих.
— Да, подойдите! — повторил Фишель и умолк. Потом он прошептал: — Это, наверно, хозяин дома? Не познакомите ли меня с ним? У нас еще не было случая. Ни его мы не знаем, ни ее.
Но когда Ульрих приготовился сделать это, Фишель остановил его.
— А великий философ? Как он поживает? — спросил он. — Моя жена и Герда, конечно, без ума от него. Но что с нефтью? Теперь говорят, будто это был ложный слух, не верю! Опровергать принято! Дело тут, знаете, такое: когда моя жена недовольна прислугой, та оказывается и такой, и сякой — и лжет, мол, и безнравственна, и дерзит — сплошные, так сказать, душевные изъяны. Но стоит мне, ради — собственного покоя, тайком пообещать этой девчонке прибавку к жалованью, и души как не бывало! О душе нет уже и речи, все вдруг становится на свои места, а жена не знает почему. Ведь верно? Ведь так и есть? Слишком уж благоприятна для нефти коммерческая конъюнктура, чтобы поверить опровержению.
И поскольку Ульрих молчал, а Фишелю хотелось вернуться к жене в ореолы осведомленности, он начал еще раз: — Надо признать, что здесь мило. Но моей жене непонятно: что это за странные разговоры? И что представляет собой этот Фейермауль? — прибавил он тут же. — Герда говорит, что он великий поэт. Ганс Зепп говорит, что он просто-напросто карьерист, который всех обвел вокруг пальца!
Ульрих нашел, что истина где-то посредине.
— Прекрасно сказано! — поблагодарил его Фишель. Истина всегда посредине, а это сегодня все забывают, поголовно впадая в крайности! Я всегда говорю Гансу Зеппу: у каждого могут быть свои взгляды, но со временем остаются в силе лишь те, которые позволяют что-то заработать, поскольку это доказывает, что они понятны и другим людям!
В Фишеле незаметно произошла какая-то важная перемена, но вникнуть в это Ульрих, к сожалению, не потрудился, поспешив передать отца Герды группе вокруг начальника отдела Туцци.
Там между тем витийствовал Штумм фон Бордвер: Ульрихом ему не удалось завладеть, а желание выговориться распирало его так, что он воспользовался первыми попавшимися слушателями.
— Как объяснить сегодняшний вечер? — восклицал он, повторяя вопрос надворного советника Швунга. — Я бы ответил в соответствии, так сказать, с его духом: самое лучшее объяснение — не объяснять вообще! Я не шучу, господа, — продолжал он не без скромной гордости. — Сегодня днем, когда мне пришлось показывать психиатрическую клинику нашего университета одной молодой даме, я случайно спросил ее в разговоре, что, собственно, интересует ее, чтобы можно было все как следует объяснить ей, и получил от нее умный ответ, дающий богатейшую пищу для размышлений. Она сказала: «Если все объяснять, человек никогда ничего не изменит в мире!»
Швунг неодобрительно покачал головой по поводу этого утверждения.
— Что она имела в виду, я не знаю, — застраховал себя Штумм, — и не разделяю ее мнение целиком, но нельзя не почувствовать в этом какой-то истины! Я, например, обязан, знаете ли, моему другу, который часто помогал советом его сиятельству, а тем самым и нашей акции, — он вежливо указал на Ульриха, — множеством инструкций, но то, что сегодня рождается здесь, — это известная антипатия к инструкциям. Так я возвращаюсь к тому, с чего я начал!