А Василий Семёнович Гроссман не удостоился
не то что Большого, но даже и Малого зала. Его похороны были жалкие, убогие, воровские.
Гроб с телом писателя, которого, по собственному его выражению, задушили в подворотне, был установлен не в ЦДЛ, а в так называемом Белом зале Союза писателей на Воровского. Строго говоря, это был даже не зал, а просто большая комната. Проводить Василия Семёновича пришло человек двадцать, не больше. Да больше бы в этом «зале» и не поместилось.
И вот – начались речи.
Первым взял слово (так, наверно, это было у них запланировано) Александр Альфредович Бек.
Упирал он в своей речи на то (собственно, даже не упирал, а только об этом и говорил), что покойник был настоящим патриотом нашей социалистической родины и по самому строю своей души глубоко советским человеком, всю свою жизнь посвятившим делу построения нового, коммунистического общества.
Все это говорилось над телом замученного, замордованного, раздавленного танком писателя, главная книга которого была арестована и, может быть, даже уничтожена.
Зачем все это надо было говорить сейчас, когда все было уже кончено? К кому были обращены все эти насквозь фальшивые, лживые слова? Наверно, к тем мелким партийным функционерам, которым поручено было проследить, чтобы мероприятие прошло гладко, чтобы никто – не дай Бог! – не сказал ничего лишнего.
«Лишнее» все-таки было сказано: выступивший вслед за Беком Эренбург сумел тогда сказать все, что в этом случае надо было сказать.
Эренбургу было многое позволено,
и все вольности, которые он иногда себе разрешал, на статусе его не отразились. Хоронили его все-таки по полагающемуся ему по штату (депутат Верховного Совета, лауреат Сталинских премий) первому разряду.
По первому-то по первому, но при всем при том это были не совсем обычные похороны. И эта их необычность была отмечена современниками в выражениях и формулировках, совпадающих почти дословно.
Вот как вспоминает о них Надежда Яковлевна Мандельштам:
Толпы пришли на его похороны, и я обратила внимание, что в толпе – хорошие человеческие лица. Это была антифашистская толпа, и стукачи, которых массами нагнали на похороны, резко в ней выделялись. Значит, Эренбург сделал свое дело, а дело это трудное и неблагодарное.
А вот – Борис Слуцкий:
Необычно расшумелись похороны:
давка, драка. <…>
Как народ, рвалась интеллигенция.
Старики, как молодые,
выстояли очередь на Герцена.
Мимо гроба тихо проходили.
Эту свалку, эти дебри
выиграл, конечно, он вчистую.
Усмехнулся, если поглядел бы
ту толпу горючую, густую.
Эти искаженные отчаяньем
старые и молодые лица,
что пришли к писателю прошений
за униженных и оскорбленных.
Так он, лежа в саванах, в пелёнах,
выиграл последнее сражение.
Я тоже был на тех похоронах. И то, что отметили Надежда Яковлевна и Борис, тоже отметил. Но запомнил и другое.
Еще издали я увидел десятки поливальных машин, которыми была забита площадь Восстания: чего-то начальство, значит, опасалось, к каким-то возможным эксцессам на всякий случай готовилось.
А первое, что бросилось мне в глаза, когда я вплотную приблизился к той «антифашистской толпе», был мой друг Эмка с огромным венком, который он держал перед собой обеими руками. На траурной ленте, украшавшей венок, было начертано: «ОТ ЦК КПСС».
Я давно уже привык к мысли, что иные реалии нашей советской действительности могут затмить наиабсурднейший из всех театров абсурда. Но ничего более фантастического, чем фигура Манделя с этим венком, я в своей жизни не видел.
Да, это был истинный театр абсурда.
Но картина эта была не только абсурдной, но в чем-то и символической.
И «диссидент» Мандель с перевернутым лицом, и вся антифашистская (по меткому слову Надежды Яковлевны) толпа людей, пришедших на его похороны, – все это было Эренбургом заслужено.
Но и этот венок от ЦК КПСС, так нелепо выглядевший в этой толпе, да еще в руках у Манделя, тоже был тут удивительно уместен. Абсурдность этой ситуации как бы высветила на миг истинную роль Эренбурга, истинное его место в нашей жизни. (Вот так же надпись «Устрицы» на вагоне, в котором привезли мертвого Чехова, показалась символической тем, кто пришел хоронить Антона Павловича.)
Ну а там, в зале, все проходило уже по давно заведенному, неизменному, неотменяемому ритуалу.
Всё те же речи, всё те же казенные, пустые, лицемерно-фальшивые слова: «Пламенный борец за мир…», «Выдающий публицист…», «Видный общественный деятель…»
Булату по его официальному статусу
тоже полагались похороны по первому разряду. Но его хоронили иначе. Не по первому разряду, а по высшему. Накануне я узнал, что так называемая гражданская панихида состоится не в Большом зале ЦДЛ, как это можно было предположить, а в здании Театра Вахтангова, на его любимом Арбате.
Отправился я туда вдвоем с моим другом и ближайшим соседом Левой Левицким. Но при выходе из метро носом к носу мы столкнулись с Васей Аксёновым, конечно же, двигавшимся туда же, куда и мы, и нас стало уже четверо: Вася тоже был не один, с ним была молодая женщина, оказавшаяся (он, разумеется, нам ее представил) американской слависткой Ольгой Матич – той самой, о которой с таким раздражением писал в свое время Васе в приводившемся мною письме Володя Максимов.
К зданию театра мы подошли со стороны Смоленской, и тут нашим глазам открылась выстроившаяся вдоль всего Арбата гигантская очередь пришедших проститься с Булатом людей. Ей не было ни конца ни края. (После я узнал, что нескончаемый этот поток не иссякал до позднего вечера.) И я грешным делом пожалел, что не захватил с собой своего писательского удостоверения, предъявив которое можно было бы ухитриться проникнуть в зал каким-нибудь другим путем. Но долго сожалеть об этом мне не пришлось: Васю узнали, и нас быстро – служебным входом – провели прямо на сцену.
Постояв у гроба, я расцеловался с Ольгой и Булей (Булатом-младшим), которого ударившаяся в православие Ольга перекрестила в Антона (когда он был совсем малышом, она называла его Бульон). Но для меня Антоном он так и не стал, навсегда остался Бульоном, Булькой. Кстати, она и Булата ухитрилась крестить, переименовав его в Иоанна (в православных святцах имени «Булат», разумеется, нету и в помине).
Расцеловавшись с ними, я присел рядом, но посидел у гроба недолго, решив уступить место подходившим все новым и новым Булатовым друзьям. И, не задерживаясь больше на сцене, спустился в зал.
Зал был уже полон, и места там мне не нашлось. Но это оказалось даже к лучшему: не помню каким образом я оказался в одной из боковых лож и уютно там примостился.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});