Я научился откладывать рассказ, если слово не идет. Ну – заклинило. Гнать дальше не имеет смысла – сбита точная интонация. Вернемся через месяц. Или полгода. И брал другой.
В «Чужих бедах», одна из ирреальных сцен, герой выпускает из пистолета обойму в своего директора школы. «Бледнея, Георгий Михайлович рванул трофейный вальтер, рукой направил в коричневый перхотный пиджак». Какой рукой направил? Правой, ага, раз не левша. Вот на эту чертову руку я потратил качественный рабочий день.
Два листа моей конторской книги – в столбиках, колонках и узорах перебора.
Твердой – милосердной – злой
верной – немилосердной – доброй
недрогнувшей – праведной – неверной
привычной – неправедной – сильной
уверенной – беспощадной – слабой
тренированной – мстительной – гибкой
карающей – окаменевшей – железной
отяжелевшей, затекшей, невесомой.
Лудишь уже по ассоциациям любую фигню, может хоть от обратного наскочишь рикошетом на верное?
Ну??!! Человек умеет стрелять, фронтовик, привычный, он прав, – какой рукой??!!
Длинной – простертой – мозолистой
короткой – мускулистой – стремительной
прямой – набитой – убежденной (э? а?)
кривой – тяжелой – медленной
согнутой – легкой – быстрой
вытянутой – точной – справедливой
праведной
Итог был: взвешенной. Кто стрелял из пистолета – поймет точность. Как соизмеряет рука вес пистолета с нужным мускульным усилием, и направлением в цель, и удержанием на линии прицела. В этом слове и точность, и привычность, и спокойная решимость, и вес пистолета в руке, и то, что предварительные действия и движения руки, предшествующие выстрелу, уже проделаны.
Там на самом деле было куда больше кустов и рядов слов, все приводить смысла нет. Я мелко писал, и проговаривал не записывая тоже.
Вот так. Щелк! – встало на место. Легкость и блаженство. Что за окном, что на часах? На фиг! Пошли на улицу, все на сегодня.
О! стоп! кстати! У меня там лежит в черновике рассказ «Цветы для Патрика», в чистовом варианте это будет «Травой поросло». Последняя фраза главной, сюжетной части хорошо будет так: «Придя домой, я упал и заснул». Именно! Все! «Упал и заснул». Точно! Отлично. Не надо подробностей, не надо оправдывать выражение и подводить к глаголу вспомогательные слова, «словно упал», «упал в постель», «заснул мертвым сном» и прочая ерунда. Резкий мазок ключевым словом – экспрессивно, выразительно, приятно для глаза и слуха.
И бродишь потом по ночному Ленинграду до изнеможения, чтоб как-то привести себя в готовое ко сну состояние. Придя домой, я упал и заснул.
12. Май и сентябрь
Над серо-серебряными жестяными крышами небо сделалось ярким. И большую форточку в большом окне (стена восемьдесят сантиметров кирпича) я не закрывал круглые сутки.
Батарея под окном была раскалена. В мае кочегарка выжигала оставшееся топливо, и в комнате было тридцать. Я выходил мокрый на весенний ветер, сморкаясь и сипя.
Я написал за год четырнадцать рассказов. Сто двадцать страниц. Я сложил их стопочкой на столе. Толщина стопки была поразительной. Я нежился зрелищем, взлетевший дух реял на крепких крыльях: вот сколько! Дело действительно идет.
Сезон кончался 9 Мая. С утра я ехал в гости. Там был телевизор, и в десять – под первый звон курантов к параду – пропускалась первая рюмка.
Потом я загорал на Петропавловке – первый раз в этом году. А вечером была уже большая поддача. Воздух пах летними каникулами. Голова была удовлетворенно усталой. Тело требовало действия, а дух – приключений.
Уже четыре подборки-папки с рассказами получили по три-пять отказов, но пока плевать, нормально, энергия пробоя копится.
Я сваливал в пампасы. Вид печатного слова был мерзок и чужд. Друзья втискивались на отвальную, и радовались соседи, что весь год я живу анахоретом. Однажды в поезд меня просто вложили.
* * *
К первому октября кружился желтый лист, сквозной воздух пах студеной водой и железом трамвайных рельс, и тоска северного угасания давно сменилась счастьем начала сезона. Это твой город, и твои друзья, и твой дом, твоя свобода и любимое дело жизни.
Я пил и раскручивался неделю, медленно настраиваясь к работе, как будто где-то внутри начинала подавать звук скрипка в оркестровой яме.
И садился однажды днем, после расслабленной прогулки и неопределенных размышлений, за стол. Было большим удовольствием фиксировать, как появлению тепла в кистях рук отзывается шампанское покалывание прохладно-свежего подъема в груди.
И оказывалось, что я, блаженно предвкушающий над чистым листом и рукописью сбоку, ни черта не вижу чего ж там исправлять, и так нормально и хорошо, и вообще я не могу написать ни фразы!.. Но я уже знал, что через пару часов это начнет проходить, а недели через две исчезнет вовсе.
Баллада о продукции III Рейха
Весь первый сезон я перепечатывал рукописи на, стало быть, одолженной машинке. Я брал ее на месяц в октябре и отдал насовсем в мае.
С работ двести пятьдесят на машинку я отложил жестко. Поехал в комиссионку на улице Некрасова и наладил контакт с продавцом. Купитъ-«достать» новую машинку было сложно: дефицит. Все по блату, и неизвестно когда поступит новая партия. А в комиссионке можно было и сразу, и принести могут в любой миг, и дешевле намного, если старая.
«Москва» стоила двести двадцать, «Юнион де люкс» двести пятьдесят, «Эрика» – двести семьдесят. Это новые. Которых не было.
Продавец позвонил буквально через неделю, и соседка постучала в стенку и позвала меня к телефону.
На полках магазина стояли огромные конторские электромашинки и пара раздолбанных «Ундервудов».
– Если вас это устроит, – без уверенности сказал продавец и выставил на прилавок футляр с ободранными углами. Замок щелкнул, и я щелкнул.
Я полюбил ее с первого взгляда. Это была прошлых лет «Олимпия» – черная, лаковая, ладная, компактный металл. Лишь стертая спереди краска под клавишей интервала говорила о рабочем стаже.
Я заправил лист и потарахтел – свободный, но плотный ход, без этой пластмассовой и жестяной расхлябанности и люфта. И шрифт не выношен, и нигде не западает и не заедает.
– Беру, – сказал я, хотя понял это сразу. – Сколько?
Она стоила всего сто сорок. Я экономил минимум шестьдесят рублей – вниз от двухсот, меньше которых подходящая машинка стоить не могла.
– Сколько я вам должен? – чуть тише и чуть подавшись на прилавок, спросил я.
Продавец, молодой пацан лет двадцати четырех-пяти, с долей неловкой вины пожал плечами:
– Ну, за такую, я даже не знаю, мне самому неудобно. – Он подразумевал, что машинка старая, вышедшая из обихода, как бы он неликвид предложил мне на посмотр, и деликатная совесть не позволяет брать сверху. Я предварительно говорил, что четвертак с меня за подходящую портативную: отложить и позвонить. Но «Олимпию», «Колибри» и «Ремингтон» не называл.
Он показал откровенную удовлетворенность десяткой сверху, и я повез машинку домой. Она была почищена и смазана.
Обследование под настольной лампой выявило марку изготовителя: «Народные Предприятия Роберта Лея Лейпциг русский шрифт для восточных территорий 1942».
III Рейх делал хорошие механизмы. Это была сталь, подклеенная для звукоизоляции сукном. Тонкая рама сталистого чугуна. Предельной простоты и надежности лентопротяжный и регулировочный узлы. Автомат шмайссер. Ее можно было выбросить с четвертого этажа на асфальт, поднять и печатать дальше.
Модель «Олимпия Элита».
У нее обнаружился только один дефект: клавиша возврата каретки на один знак – через семь раз на восьмой возвращала назад на два знака, и ты рефлекторно лудил букву на уже запечатанную раньше. Это в одной шестеренке был сломан край зубчика. Потом я по большему усилию на клавишу и более звучному стуку каретки механически определял двойной возврат и тут же пускал каретку на знак обратно.
Я купил для нее веретенное масло, жесткую кисточку, пузырек ацетона, вату и постриг зубную щетку: смазывать, мыть и чистить шрифт. Пара крайних букв были у нее расположены непривычно. Я начал печатать на ней с одной страницы в час! Через месяц две, к концу сезона четыре, через пару лет шесть. Быстрее не научился – когда пишешь так медленно, к чему суета?
Это был почти член семьи. Домочадец. Домашнее животное.
Тридцать лет я печатал на ней все, что вообще выходило готового из моих писаний. За тридцать лет у нее однажды сломался рычажок литеры «и», и еще раз просела каретка. Одна неполадка в пятнадцать лет.
Черновики я писал и правил от руки, и тогда переставлял машинку на широченный подоконник – прямо за левый локоть.