— Придет Мстислав, тем же днем двинемся на Владимир…
…В недоброе, в смутное время вернулся Ярун на Русь. Ростов встретил его переполохом. Вои у городских ворот выслеживали лазутчиков.
— Чей будешь? Куда держишь путь? — допрашивал Яруна десятинник, сидя верхом на чурбаке возле сторожевой избы воротника. Воротника с женой удавили вожжами прошлой ночью, вину бояре свалили на владимирцев.
— Новгородский я, — отвечал Ярун десятиннику. — Торгую пушным и разным другим товаром. А путь держу с севера, от самояди…
О самояди десятинник отродясь не слышал («Себя-то почто едят?»), да и оборванная, набитая пылью сермяга Яруна показалась ему подозрительной.
— А не бывал ли ты, мил человек, во Владимире? Аль мимо проходил, аль и в сам город захаживал? — допытывался он.
— И во Владимире бывал, и в Киеве, и в Царьграде, — простодушно отвечал Ярун. — Купец я…
— А не врешь, дедушка? — переспросил десятинник.
— Вот те крест, не вру.
Десятинник разговаривал с ним мирно. Ярун, соскучившийся по живой душе, принялся ему рассказывать о своих скитаниях, о хождении в Булгар и к Дышучему морю. Но чем дальше он рассказывал, тем больше настороживал десятинника.
«Вроде бы на лазутчика и не похож, — рассуждал тот. — Но посидеть ему не помешает. Нынче время-то какое: не приведи бог. После разберемся». И велел вою отвести Яруна в поруб.
— Грех на душу берешь, — сказал ему на прощанье купец.
— Вечером отмолю…
Тут у ворот случилась давка. Покуда десятинник разговаривал с Яруном, народу натекло видимо-невидимо. Мужики ругались, норовили проскочить в город мимо стражи.
— Глянь-ко, глянь-ко, никак, князь, — вдруг прошелестело в толпе. И сразу будто ветер дунул от ворот — люди молча расступились. Десятинник вскочил с чурбака, запрыгал на онемевшей от долгого сидения ноге, стал шире распахивать обитые медью створы.
— Р-разойди-ись, р-разойди-ись! — покрикивал молодцеватый парень, скакавший впереди всех на потном коне. На одежде парня в полпальца слоем лежала пыль. Конь под ним хрипел и ронял на дорогу белую пену.
Следом за парнем скакала дружина, в середине дружины — насупившийся, прямой как жердь Мстислав. Синее корзно перекинуто за локоть, шапка с лисьей опушкой надвинута на глаза…
Вой, сопровождавший Яруна, разинув рот, пялился на князя. Отступив на шаг, Ярун юркнул за возы с горшками, а там уж дай бог ноги… Только его и видели.
Подавшись на купецкое подворье, Ярун быстро отыскал собратьев из Новгорода. Среди них был и знакомый человек, с которым три года тому назад хаживал к ромеям — Пантелей Путша. И хлеб и соль делили они с Пантелеем, отбивались под Олешьем от бродников. С той еще поры осталась у Пантелея глубокая метка — лиловый шрам на носу. Нос у Пантелея провалился от косого удара сулицы — всегда весело глядел вверх.
— Опять нынче пошла смута. Собрался я на Переяславль, да погожу. Княжеские вои в поле — хуже разбойников.
— Шел я с товаром в Булгар, — перебил Пантелея Емка, купец из Плескова, узкоплечий дядька с тусклой, как мочало, бородой. — А вот все думаю — не поворотить ли назад?
— Назад накладно. Да и ждать невыгодно — своего не выручишь…
Застрял в Ростове и немецкий гость Куно, синеглазый, русоволосый, недоверчивый и подозрительный, ни днем ни ночью не снимавший с себя кольчуги.
Купцы посмеивались над ним:
— Что русскому здорово, то немцу смерть.
Куно по-своему расценивал их смех.
— Вас фюр айн ланд, — ворчал он. — Алле зинд ройбер. О, доннерветтер![1]
Вот уже третий день стояли на пристани его суда, вернувшиеся с полпути. На немца напали, была яростная сеча, едва ноги унес Куно в Ростов.
Русские купцы пытались утешить его, хлопали немца по плечам, угощали медом. Мед Куно не пил — от меда у него слабел желудок. С судна ему приносили виноградное вино.
Среди своих на купецком подворье Ярун почувствовал себя совсем как дома. Но ночью ему снова приснился синий Волхов, стены новгородского детинца, мирные облака над Ильменем. Нынче праздник — жена готовит купальницкую обетную кашу. В светелке собрались бабы, толкут в ступах ячмень, поют песни. Рано утром из толченого ячменя они сварят кашу, а после полдника мужики станут кататься по улицам на передке телеги. Вечером они выедут за околицу и будут умываться там вечерней росой, которая будто бы способна одарить богатырским здоровьем.
Сон в руку, как говорят. Ни свет ни заря в избу постучался старик — маленький, сгорбленный, желтый. Купцы накормили странника, стали расспрашивать, кто такой и откуда. На первых порах старик отмалчивался, но купцы народ упорный, — помялся, помялся странничек и сказал, что зовут его Ивором и что путь свой держит в Великий Новгород.
В его рассказ никто не поверил.
— Ивора мы знаем, — говорили купцы, — а тебя видим впервые. Кто не знает Ивора на Руси?! Сказывают, сидит он в Боголюбове в темнице…
Старик печально улыбнулся:
— А в Боголюбове я и впрямь насиделся. Нынче выпустили меня помирать на воле, но с условием: песен не петь, былин не сказывать.
— Что же ты делаешь?
— Иду с нищею братиею, пою про убогую вдовицу Купальницу.
— Спой нам, Ивор, — стали просить одичавшие от безделья купцы. — Спой нам про вдовицу Купальницу…
— Отчего же не спеть, — согласился Ивор. — Кашей вы меня угостили, угощу и я вас песней.
И, закатив старческие бельма, он повел высоким жалостливым голоском:
— Как во старом городе, во Киеве, как у богатого купца — боярина, у Непокоя Мироновича, жила во сиротстве убогая вдовица Купальница…
Долго пел, а когда кончил, опустил голову и смахнул рукавом набежавшие на глаза слезы. Тогда-то поверили купцы, что старик их не обманывал — и впрямь это Ивор, да не Иворовы песни поет.
— А ты спой нам свою, разудалую, — стали просить они. — Спой нам про новгородского гостя.
Упорно просили купцы, угощали Ивора медом, но петь про новгородского гостя он не стал:
— Насиделся я в порубе, хочу спокойно умереть.
— Тогда пойдем вместе в Великий Новгород, — предложил ему Ярун.
На следующий день, чуть свет, расстались они с Ростовом. Шли лесными тропами, и в пути до самого Новгорода пел купцу Ивор свои вольные песни: в лесу не было князевых доносчиков, а Яруну он доверял.
Дал себе Ивор в Боголюбове обет — дожить остаток дней на покое. Да обета своего не сдержал. Едва прибыли в Новгород, исчез гусляр. Долго искал его Ярун, а потом узнал, что Ивор снова угодил в темницу…
2
Много забот было у Всеволода, но за всеми заботами не забывал он о Михалке. Умершего брата следовало похоронить со всеми почестями. Тело почившего князя привезли из Городца во Владимир, омыли в тереме теплой водой, надели белое и чистое белье и положили посреди ложницы на стол, прикрыв белым полотном и сложив руки на груди. Потом вложили покойнику в одну руку крест, а в другую свечу, и скорбный Микулица надламывающимся голосом стал читать отходную молитву. Стоя рядом с умершим братом, Всеволод истово молился и плакал. Крупные слезы текли по щекам Февроньи, свеча в ее руке дрожала, капли горячего воска падали ей на руку, но она не чувствовала боли.
Тело погребали до захода солнца: последнее солнце до общего воскресения.
Родные и знакомые, прощаясь с князем, целовали его в уста и в руки. Надрывно кричали плакальщицы, церковные служки обильно курили ладан. Потом тело князя положили в деревянный гроб с изображениями святых, к голове покойника поставили кружку с медом и хлеб и отвезли на санях в златоверхий храм Успения божьей матери. За санями вели княжеских лошадей, а дружинники, среди них и Давыдка, склоняли над гробом княжеские стяги.
Покойного поминали кутьею, в которую были воткнуты восковые зажженные свечи: две за упокой умершего, а три за сохранение здоровья живых. У собора Всеволод с Февроньей раздавали нищим и увечным милостыню.
Всеволод был не в духе, на поминках пил мало и раньше всех удалился в свои покои. Гонцы уже донесли ему, что в Ростов прибыл Мстислав и что ростовское боярство, подстрекаемое Добрыней, выставило большую рать, готовую вот-вот двинуться на Владимир.
Мешкать не следовало. Послав за переяславцами племянника своего Ярослава Мстиславича, Всеволод призвал к себе дружину, нескольких верных бояр, среди них одряхлевшего Захарию, и велел им собирать войско.
В тот же день Давыдка ускакал в Заборье. Давно не был он в своей деревне — с самого опахиванья, почитай. Ездили они тогда с Евпраксией проследить, все ли делается к весне, нет ли в чем какого убытку. Приехали на жуколы, а там, не заметив за делами, задержались до опахиванья. Бывало, и раньше бегал Давыдка в поле глядеть, как бабы унимают коровью лихость. Занятно было.
В ту далекую детскую пору и эти обряды, и старушечьи рассказы были для Давыдки исполнены глубокого таинственного смысла. В последнее же время он все реже вспоминал о былом.