Михрюткин. Меня это беспокоит. (Кашляет.)
Ефрем. Помилуйте, Аркадий Артемьич, зачем вы изволите беспокоиться? С кем этого не бывает? Вот я на днях имел сон, вот уж точно удивительный сон, просто непонятный. Вижу я… (Наклоняет голову и у самого своего желудка нюхает из тавлинки табак, чтобы не засорить глаза барину.) Вижу я… (Кряхтит и шепчет вполголоса.) Эк пробрал, разбойник!.. (Громко.) Вижу я себя эдак словно в поле, ночью, на дороге. Вот иду я дорогой, да и думаю: куда ж это я иду? А места кругом как будто незнакомые — холмы какие-то, буераки — пустые места. Вот иду я и, знаете ли, эдак всё смотрю — куда ж эта дорога ведет; не знаю, мол, куда это она ведет. И вдруг мне навстречу будто теленок бежит — да так шибко бежит и головой трясет. — Ну, хорошо. Бежит, сударь, теленок, а я будто думаю: э! да это никак отца Пафнутья теленок сорвался, дай поймаю его. Да как ударюсь бежать за ним… А ночь, изволю вам доложить, темная-претемная — просто зги не видать. Вот, — бегу я за ним, — за этим теленком-та — не поймаю его, — ну что хошь, — не поймаю! Ах, братец ты мой, думаю я, эдак будто сам про себя: да ведь это, должно быть, не теленок, а что-нибудь этакое недоброе. Дай, думаю я, вернусь — пусть бежит себе, куда знает. Ну, хорошо. Вот иду я опять прежней дорогой — а близ дороги этак будто древо стоит, — иду я, — а он вдруг как наскочит сзади на меня, — да как толкнет меня рогами в бедро… Смерть моя пришла. Оробел я — во сне-то, знаете ли — просто так оробел, что и сказать невозможно, даже лытки трясутся. Однако, думаю я, что ж это он будет меня в бедро толкать — да, знаете ли, этак взял да оглянулся… А уж за мной не теленок, а будто жена стоит, как есть простоволосая, и смотрит на меня злобственно. Я к ней — а она как примется ругать меня… Ты, мол, пьяница, куда ходил? Я, говорю, я не пьяница, говорю, где ты этаких пьяниц видала, говорю, — а ты сама мне лучше скажи, каким ты манером сюда попала? Я, мол, барину пожалюсь, — бесстыдница ты эдакая… И Раисе Карпиевне тоже пожалюсь. — А она будто вдруг как захохочит, как захохочит… у меня так по животику мурашки и поползли. Гляжу я на нее, а у ней глаза так и светятся, зеленые такие, как у кошки. Не смейся этак, жена, говорю я ей, — этак смеяться грех. Не смейся, — уважь меня. — Какая, говорит, я тебе жена — я русалка. Вот постой, я тебя съем. Да как разинет рот, — а у ней во рту зубов-то, зубов — как у щуки… Тут уж я просто не выдержал, закричал, благим матом закричал… Куприяныч-то, старик, со мной в одном угле спал — так тот, как сумасшедший, с полатей долой кубарем — подбегает ко мне, крестит меня, что с тобой, Ефремушка, говорит, что с тобой, дай потру живот — а я сижу на постельке да этак весь трясусь, гляжу на него, просто ничего не понимаю, даже рубашка на теле трясется. Так вот какие бывают удивительные сны!
Михрюткин. Да; странный сон. Что ж, ты жене рассказал его?
Ефрем. Как же.
Михрюткин. Ну, что ж она?
Ефрем. Она говорит, что теленка во сне видеть, значит к прыщам, а русалку видеть — к побоям.
Михрюткин. А! я этого не знал.
Ефрем. А, говорит, закричал ты оттого, что домовой на тебе ездил.
Михрюткин. Вот вздор какой! будто есть домовые?
Ефрем. А то как же-с? Помилуйте. Намеднись ключница зачем-то, под вечер, в баню пошла, не мыться пошла — баню-то в тот день и не топили, да и с какой стати старухе мыться, а так — нужда какая-то приспичила. Что ж вы думаете? входит она в предбанник, а в предбаннике-то темно, протягивает руку и вдруг чувствует — кто-то стоит. Она щупает: овчина, да такая густая, прегустая.
Михрюткин. Это, верно, тулуп какой висел — она его и тронула.
Ефрем. Тулуп? Да в предбаннике отроду никакого тулупа не висело.
Михрюткин. Ну, так мужик какой-нибудь зашел.
Ефрем. Мужик? А зачем мужик станет тулуп шерстью кверху надевать. Мужик этого не сделает.
Михрюткин. Ну и что ж случилось?
Ефрем. А вот что случилось. Говорит она, старуха-то: с нами крестная сила! Кто это? Ей не отвечают. Она опять: да кто ж это такое? А тот-то как забормочет вдруг по-медвежьи… Она так и прыснула вон. Насилу отдохнула, старая.
Михрюткин. Так кто ж это, по-твоему, был?
Ефрем. Известно кто: домовой. Он воду любит.
Михрюткин (помолчав). Ну, глуп же ты, Ефрем, признаюсь. (Обращаясь к Селивёрсту.) И ты тоже в домовых веришь?
Селивёрст (с неудовольствием). Охота вам, барин, об эфтих предметах разговаривать.
Ефрем. Да помилуйте, Аркадий Артемьич, это малые детки знают. А на лошадях по ночам кто ездит? Да у нас не одни домовые — у нас и марухи водятся.
Селивёрст. Да перестань, Ефрем!
Ефрем. А что?
Селивёрст. Да так. Нехорошо. Вот нашел предмет к разговору.
Михрюткин. Марухи? Это что еще такое?
Ефрем. А вы не знаете? Старые такие, маленькие бабы, по ночам на печах сидят, пряжу прядут, и всё эдак подпрыгивают да шепчут. Намеднись в Марчукова Федора одна этакая маруха кирпичом пустила — он было к ней на печку полез…
Михрюткин. Он, дурак, во сне это видел.
Ефрем. Нет, — не во сне.
Михрюткин. А коли не во сне, зачем он к ней полез?
Ефрем. Видно, поближе рассмотреть захотелось.
Михрюткин. То-то же, поближе! (Помолчав.) Какой, однако, это вздор, ха-ха! (Опять помолчав.) И к чему ты об этом заговорил — я удивляюсь. Только уныние наводить.
Селивёрст. И точно уныние.
Михрюткин. Конечно, я этим пустякам не верю. Конечно. Одни только необразованные люди могут этому верить.
Ефрем. Ваша правда, Аркадий Артемьич.
Михрюткин. Ведь эти марухи, например, и прочее, ведь ты сам посуди, это разве тело? Как ты полагаешь?
Ефрем. А не умею вам сказать, Аркадий Артемьич… кто их знает, что они такое.
Михрюткин. А коли не тело, разве они могут жить, существовать то есть? Ты меня пойми: то бывает тело — а то дух.
Ефрем. Та-ак-с.
Михрюткин. Ну, — и следовательно, это всё вздор, одна мечта: просто сказать — предрассудок.
Ефрем. Тэ-эк-с.
Михрюткин. А всё-таки об этом говорить не следует. К чему? Вопрос.
Ефрем. К слову пришлось, а впрочем, бог с ними совсем… (Коренная спотыкается.) Ну ты, дьявол, — съели тебя мухи-то!
Селивёрст. Вот, дурак, как несообразно говорит! (Плюет.) Пфу! Чтоб им пусто было! Экой ты, Ефрем, легкомысленный человек, — а еще кучер!
Ефрем. Ну, да ведь уж вы, Селивёрст Александрыч…
Михрюткин. Ну, ну, ну!.. Это что еще? Этого еще недоставало, чтобы вы в моем присутствии поссорились…
Ефрем. Помилуйте, Аркадий Артемьич…
Михрюткин. Покорнейше прошу вас обоих молчать. (Небольшое молчание.) А тебя, Селивёрст, прошу не спать. Во-первых, оно неучтиво, а во-вторых — беспорядок. Что за спанье днем? На то есть ночь. Терпеть я не могу этих беспорядков!
Селивёрст. Слушаю-с.
Михрюткин (помолчав, Ефрему). Ах, да! скажи-ка твоей жене — кстати, об ней речь зашла, — чтобы она не забыла окурить коров… Мне в городе сказывали — в Жерловой падеж.
Ефрем. Слушаю-с.
Михрюткин (помолчав). А что она… твоя жена… доволен ты ей?
Ефрем. В каком то есть, например, смысле вы изволите говорить?
Михрюткин. Известно, в каком. Так, вообще. Я, с своей стороны, ею доволен. Она скотница хорошая.
Ефрем. Знает свое дело. (Медленно.) Известная вещь: без жены человеку быть несвойственно. Жена на то и дана человеку, чтобы служить ему, так сказать, в знак удовлетворенья. Ну, а впрочем, и в этим случае осторожность не помеха. Недаром в пословице говорится: не верь коню в поле — а жене в доме. Баба, известно — человек лукавый, слабый человек; баба — плут. А муж не зевай. Женино дело — мужу угождать и детей соблюдать, а мужнино дело — жену в повиновеньи содержать: и в ласке-то будь он к ней строг. Вот этак всё хорошо и пойдет. (Стегает лошадей.) Иные мужья, в простонародье, этак, я знаю, говорят про своих жен: аль погибели на тебя нет! Я их осуждаю…
Михрюткин (торопливо). Как, как они говорят?
Ефрем. Погибели на тебя нет…
Михрюткин (задумчиво). Гм… вот как…
Ефрем. Я их осуждаю… Почему? Потому я их осуждаю…
Михрюткин (с жаром). А я их не осуждаю… я их не осуждаю… (Помолчав.) Однако перестань, наконец, молоть вздор. Право, с тобой бог знает до чего… право. (Помолчав и указывая рукой вперед.) Что, ведь это, кажется, поворот в Голоплёки?