Он вскакивал и снова садился. Порывался бежать. То к Михаилу, на станцию, известить его о случившемся. То наверх, в операционную, узнать, что с Еленой. Оставался сидеть, караулить, ожидая в любую минуту, что его позовут, что кому-то он может понадобиться.
Он снова думал о «Векторе», о множестве идей и открытий, скопившихся в народе, замурованных, стремящихся выйти наружу. Думал о мучительном, охватившем страну обновлении, на которое сам уповал. «Вектор» и был обновлением, его инструментом и символом. Сможет ли победить обновление? Или глухие, угрюмые толщи окажутся сильнее его? Затрут, обескровят, погасят, введут в неверное русло. И вместо новизны и цветения, долгожданного рывка и развития — хаос, крушение надежд, унылое прозябание.
Эта мысль была страшной. Было страшно за себя и за «Вектор». Страшно за страну и народ. И все эти страхи складывались в один — за нее, беззащитную, идущую добровольно под нож. Что они делают с ней? Как идет операция?
Дверь отворилась. Пожилая санитарка в очках недовольно его оглядела.
— Вот так все вы, отцы! — заворчала она. — Когда нужны, вас нет. Жены за вас работают. А когда нет от вас проку, сидите. Ну чего ты сидишь, зачем? Все одно ничем не поможешь.
Она удалилась за дверь. А он остался сидеть на скамейке, слыша глубинные гулы — скрежеты тонущей лодки…
Она лежала голая на операционном столе, раскинув руки крестом. Кожаный плоский ремень плотно охватил ее ноги, пристегнул к доске. В венах торчали иголки капельницы, извивалась трубка катетера. Большая, тяжелая, с высоким бугром живота, набрякшая, налитая.
Золотой мазок. Другой, третий. Огромный золотой живот, как церковный купол. Бьющие из люстры лучи. Под куполом шевелится, ходит ходуном, выпрыгивает, колотится в свод невидимый, близкий младенец.
Мажут йодом лобок, бедра, колени. Золотят ее. Она лежит недвижно, как большая золоченая статуя.
Ее занавешивают, набрасывают простыню на ноги. Стелят на грудь. Оставляют малый прогал на золоченом животе. Хирурги с двух сторон обступили ее…
Фотиев слушал голошение мира, словно вместо ушной перепонки ему вставили огромную мембрану.
На полигоне пускали ракету, новую боевую систему. Генералы, конструкторы приникли к дисплеям, считывали мелькание цифр. На старте, воздев острие, окутанная легким туманом, стояла ракета. Белая, как колокольня, начиненная электроникой, топливом, драгоценными сплавами. Хранила в своей голове знание об огромных пространствах, о полюсах, океанах, о крохотной, затерянной среди континентов точке, которой стремилась достичь. За ракетным пуском следили военные, надеясь на ее точность и мощь. Следили промышленники, вложившие в нее громадные средства. Следил противник, фотографируя ракету со спутников, посылая к побережью корабли радиоэлектронной разведки. И когда прозвучала команда, провернулся стартовый ключ, вспыхнули пышно огни. Колонна белого света медленно отжала ракету, одолевая притяжение Земли, раздирая воздух, протачивая тоннель в атмосфере. Ракета пошла, выбрасывая огненный факел. Скрылась в тучу, наполнила ее красным сиянием. Пропала, оставив шлейф рева, маленькую лунку в небе. Летела по огромной, опоясывающей Землю дуге, посылая с борта сигналы. Военные у дисплеев ликовали, поздравляли друг друга с удачным пуском.
Фотиев слышал рокот ракетных двигателей, трясение земли, гулы бессчетных моторов, запущенных на танкодромах и стрельбищах. И думал о рождении ребенка. Думал об огромной, древней, заложенной в мир идее об избавлении от зла, о возможном цветении и благе. Эта идея, перетекая из рода в род, из учения в учение, заслоняемая бойней, невежеством, неверием, тьмой, здесь, в его земле и народе, породила небывалое общество, небывалое государство. На его сотворение потребовались непомерные силы, страшные жертвы и траты. Идея цветения и блага строилась на крови и костях. От нее отвернулись сердца. И теперь, на исходе века, эта идея, усталая, не желающая плодоносить, без прежних ревнителей, нуждалась в спасении. Нуждалась в новых умелых работниках, глубоких мыслителях, страстных приверженцах. Иначе она покинет утомленный, утративший веру народ и уйдет к другому народу. Что будет с государством и обществом, если их покинет идея? Что станет с самой идеей, если она уйдет из народа?
Он сидел на скамье в приемном покое, перебирая в памяти всех, с кем его сводила судьба. Тех, кто верил в идею. Не паразитировал на ней, набивая карман добром. Не следовал ей слепо, казня и побивая других. Не проходил мимо нее равнодушно, готовый молиться любому богу. Не отталкивал ее, возненавидя кровавый лик. А тех, кто ее носил в своем сердце и разуме, не давал ей погаснуть.
Он сидел и старался вспомнить. Их было немного, известных ему, — философов, управленцев, политиков, одолевающих догму, отметающих демагогию, видящих горизонты развития. Сумеют ли они устоять? Сумеют ли победить? Успеют ли быть услышанными? Ибо времени не осталось. И он сам, и его «Вектор» — успеют ли?
Он сидел, охваченный сомнением и страхом. Чувствовал свою малость и слабость. Огромную, навалившуюся на страну и народ заботу. Страна взывала о помощи, ждала ее от него. А он был не в силах помочь.
Он принимался ходить. Прислушивался к звукам больницы. Слышал угрюмые, на далеких полигонах моторы. Вдруг она умрет под ножом? Или родится мертвый младенец? Как ей можно помочь? Отдать свою жизнь, свою кровь? Да разве ей нужна его кровь?..
Лезвие скальпеля коснулось дышащей плоти. Сильный, быстрый надрез. Распадается кожа. Белый пузырящийся жир. Красные фонтанчики крови. Скальпель хрустит и потрескивает, и кажется, вслед за ним раскрывается огромный, алый, хохочущий рот. Брызгает красной слюной. В него вставляют стальные крюки, оттягивают сочные губы. Толкают белую марлю, и она мгновенно пропитывается красным. Четыре быстрые руки, меняя зажимы, пинцеты, промокали, сушили рану, и она трепетала, пульсировала, словно зияющий зев.
Там, в глубине, в сокровенном центре, народилось светило, новое небесное тело. Стремится выйти наружу, занять на орбите место. А она, сотворившая это светило, растерзанная, рассеченная, распятая, выпуская его на свободу, истекает кровью.
Спящее, бледное, с открытыми глазами лицо, отделенное занавеской от раны. Две легкие прозрачные слезинки, бегущие по щекам…
Фотиев не находил себе места. Ночь грозила, пугала. Гнала его прочь от этой больницы с этой желтой скамейки. Прорывалась наверх, туда, где лежала Елена. Стремилась к ее нерожденному чаду. А он не пускал, отгонял. Не давал просочиться гибельным темным потокам. Подставлял им себя…
Где-то в ночи, в потаенном застенке пытали и мучили. Несчастный, с разорванным ртом, висел на цепях человек. Валялись плетки и прутья. Целлофановый, залитый слюной и слезами мешок. Мучители отдыхали, курили. Отирали потные лица. И один из них поднимался, брал шипящую паяльную лампу, медленно приближался к висящему. Наводил кинжальный огонь. И тот, в цепях, раскрывая беззвучно рот, натягивая кожу на ребрах, сотрясался в оковах. Смотрел на близкое беспощадное пламя.
Фотиев думал: скольких людей он обнадежил и увлек за собой! Сколько людей поверили в возможность иначе жить, иначе работать, иначе, справедливей, разумней, устроить мир. Сослужить свою службу людям, послужить стране. И в этом служении самим укрепиться и выстоять. Не сгинуть, не сникнуть под действием больных, разрушительных сил.
Неужели они ошибутся? И не будет победы, а еще одно поражение, еще один, теперь уже последний провал?
В тоске и неверии он чувствовал, сколь слаб и немощен. Сколь близок к крушению…
Хирурги работали сильно, быстро. Напрягали мускулы, толкали и били. Как горнопроходчики, проламывались сквозь пласты, в недра горы. И гора сотрясалась, изрыгала горячий дым.
Касание ножниц. Быстрый, резкий надрез. Громкий плещущий взрыв. Из надреза — фонтан красной жижи, мутная кровь и вода. Обрызгала ткани и простыни, халаты и маски хирургов. Хлюпающий жаркий поток, и там, в обмелевшей утробе, сине-лиловый младенец. Его сморщенное, в складках темя. Материнское лоно в красных рваных лоскутьях, в парных оболочках. Среда, в которой природа взрастила плод…
Кого-то насиловали в подворотне, прямо на мерзлой земле. Двое держали за руки, затыкали варежкой рот. Двое других сдирали одежды, рвали платье, растягивали в стороны ноги. Она отбивалась, кричала, и лохматый грязный детина ударом заглушил ее крик. Набросил на голову ватник. Слюнявый и хриплый, жадно упал на нее.
Фотиеву казалось, что он сходит с ума. Мир взбесился, исполнен зла и порока. И нет той силы, которая его исцелит. Вернет ему разум и смысл. Он, Фотиев, в затмении, утратил веру, готов отступить. Подняться и уйти с этой лавки. Отдать ее, обреченную, лежащую на операционном столе, на волю слепых, беспощадных сил. И, чувствуя, как поминутно слабеет, как оставляет его воля, как меркнет рассудок, он стал в своем безрассудстве молиться. Не Земле, сорвавшейся с оси, охваченной злом и насилием. И не космосу, наполненному звездной неживой бесконечностью, в которую вморожены остатки умерших галактик. А той белизне, что слабо светилась в душе и была то ли утренним снегом за их малым оконцем, на котором лежали хрупкие стекляшки и бусы, снятые матерью с елки. То ли бабушкиной седой головой. То ли чистым и нежным облаком. Он стал молить, чтоб ее пощадили. Чтобы роды ее завершились. Чтобы жили и она, и младенец. И если нужно кому-то, пусть возьмут его, Фотиева, жизнь. Пусть возьмут и порубят «Вектор». Лишь бы она уцелела, лишь бы его услыхали и приняли от него эту жертву…