Алексей повернулся на костылях и пошел к своему денщику, остановился против него и нахмурил брови:
— Значиттт… ты… ты… убежаллл. Это… это…
Он не вспомнил нужного слова и еще крепче обиделся, дернул кулаком, зашатался:
— Ббежаллл!
Степан поднялся с дивана, оправил гимнастерку, попробовал улыбнуться, не вышло:
— Да что ты, ваше благородие! Я тебе вещи привез. А ты думаешь: дезертир…
Алеша услышал нужное слово и закричал, наливаясь кровью:
— Дезертир! К чертутуту! Вещи к чертутуту!
Но у Степана нашлась защитница. Василиса Петровна стала между офицером и денщиком и сказала серьезно-тихо, потирая почему-то руки, покрытые тонкой, прозрачной кожей:
— Алеша! Не кричи на него. Он тебе жизнь спас!
— Не нужно! Не нужно! Не нужно… жизньньнь спасать!
Алеша быстро зашагал по комнате, размахивая костылями, оглядываясь на Степана страдающим глазом через плечо, и уже не находил слов. Мать испугалась, бросилась в кухню, принесла воду в большой медной кружке. Алеша пил воду жадно, но у него сильно заходила вправо и влево голова, и медная кружка ходила вместе с ней. У матери сбегали по щекам слезы. Она взяла сына за локоть:
— Успокойся, Алеша, какой он там дезертир! Ну, поживет у нас и поедет. Куданибудь поедет. Видишь, он говорит, что война кончена.
Алексей ничего не ответил матери. Он сидел на диване, вытянув большую ногу на костыле, и смотрел куда-то широко открытыми глазами. Это уже не были глаза его юности. Они были, как и раньше, велики, но по ним в разных направлениях прошли налитые кровью жилки, и они смотрели теперь с настойчивым мужским вниманием. Алеша поднял их к матери и приложил к губам ее руку, облитую не то водой, не то слезами.
— Ничего, мама, ничего, — сказал он.
Мать властно отняла у него костыли, склонила его плечи к подушке и протянула ему книгу, которую он читал раньше: «Дворянское гнездо». Он благодарно улыбнулся ей и нашел страницу.
В кухне ее поджидал Степан. Он присел на табурете и продолжал ее работу — чистил картофель.
— Как же теперь будет? — спросила мать.
— А? — широко улыбнулся Степан. — Как будет, никто не скажет. А только он обязан пофордыбачить. По службе обязан, потому что офицер и командир батальона. Это тебе не шутка. А только воевать кончено!
18
Василиса Петровна еще в первый день сказала Степану:
— Ты, Степан, не говори старику, что удрал с фронта, а то он у нас сердитый и порядок любит.
— Да я и не скажу, боже сохрани. Потом, разве, когда привыкнем.
Василиса Петровна внимательно пригляделась к Степану, да так и не разобрала, кто к чему будет привыкать.
А только она напрасно беспокоилась о Семене Максимовиче. В первый же вечер, как только увидел он Степана и пожал его широкую руку, так и сказал:
— А, еще один воин? Удрал, такой-сякой?
— Нехорошо говоришь, хозяин, не по-военному. Не удрал, а отступил в беспорядке. А еще говорят: потерял соприкосновение с противником.
Семен Максимович иронически глянул на Степана, но было видно, что Степан ему пришелся по душе:
— Не понравился тебе противник?
— Не понравился, Семен Максимович, здорово не понравился. И связываться не хочу.
— Ты, видно, не дурак. Сколько тебе?
— Да вот скоро тридцать шесть будет.
— Не дурак.
— Да нет, Семен Максимович, не дурак.
На что уж суровый человек был Семен Максимович, а тот улыбнулся:
— Где офицер наш?
— Его благородие в госпиталь поехал ночевать.
— Ну, давай ужинать. Садись, брат Степан… Как тебя по отчеству?
— Да это ни к чему.
— А говорил, не дурак. Как же это ни к чему? У русских людей так полагается: имя и отчество.
— А это смотря какие люди.
— Смотря какие! Люди все одинаковые. Чего я буду тебя без отчества звать. Ты ведь не мальчишка. А слуг у меня никогда не бывало, не привык я к лакеям. Да и ты человек, надо полагать, честный.
— Да в этом роде. Если так… Плохо лежит меньше тысячи, ни за что не возьму.
— А если больше?
— А если больше, не ручаюсь. Если больше, — может быть, какая-нибудь свинья положила.
Семен Максимович ставил на стол бутылку с самогоном и даже задержался:
— Ха! А ты и в самом деле не дурак, Степан…
— А Иванович. Степан Иванович. Садись. Самогонку пьешь?
— У хорошего хозяина пью.
— Только я больше двух рюмок не дам. Не жалко, я не люблю пьяных.
— Пьяных и я не люблю, Семен Максимович. Пьяный человек вроде как и на барина похож, потому что кричит, и вроде как на лакея, потому что все кланяется. И не разберешь, кто он будет.
— Ишь ты? Правильно. Так, рассказывай, Степан Иванович, почему тебе неприятель не понравился.
— Да он все стреляет, а мне умирать не хочется.
— Смерти боишься?
— Смерти не боюсь, а умирать как-то расхотелось.
— А раньше хотелось?
— Да раньше как-то… ничего. Мне это говорят: умирай за веру, царя и отечество, ну, думаю… подходяще, за это можно.
— А потом?
— А потом разобрался, вижу, смерть моя, можно сказать, без надобности.
— Ну?
— Совсем без надобности. Первое…
— Первое, вот выпей.
— Ну, будь здоров, Семен Максимович и Василиса Петровна. Желаю вам, чтобы Алексей, поручик, поправился в добром здравии и чтобы на фронт больше не поехал.
— Поедет или не поедет, пока помалкивай, а за здоровье выпьем.
— Выпьем. Хороший он человек. Свой человек. И солдаты его любили, да… вот… пропали все.
— Так, первое, говоришь?
— Первое — за веру. Теперь я так вижу: если люди верят, пускай себе верят… Чего тут защищать. А если люди потеряют веру, так тоже ничего страшного. Пугают там разными адами, а я так думаю, что и там рабочему человеку место найдется. Да я тебе и так скажу: у нас в батальоне и евреи были, и магометы, и католики. Черт его разберет, какую тут веру защищать. Так я и решил, что без меня, пожалуй, будет спокойнее.
— Так. Дальше!
— Дальше: его императорское величество. Тут люди свои, рабочие. Видишь, защищать царя поставили нас сколько миллионов. Все мы царя защищаем, а он себе сидит в ставке и никакой ему опасности. И сколько всяких войн ни было, нашего брата целыми полками в землю втаптывали, а царям что? Цари всегда помирятся, у них обиды нет — один к другому. И выходит так: будто мы тонем, а царь сидит на берегу, чай пьет, а нам еще и кричат: «Тони веселей, царя спасай!» Я так и решил, что мне в это дело лучше не вмешиваться.
— Лучше не вмешиваться?
— Лучше. Вильгельм и Николай и без меня помирятся как-нибудь.
— Так. А отчество как же?
— Отчество, Семен Максимович, это, конечно, так. Я его два с половиной года спасал, а потом уже и запутался — не разберу, от кого его спасать нужно. Как положили наш полк целиком, да не один наш, так я и подумал: где этот самый враг? Немец или кто другой?
— А если на твою деревню немцы полезут?
— У меня никакой деревни нет, Семен Максимович. А если полезут, надо какнибудь иначе. Народ у нас не любит, когда к нему лезут. А вот теперь народ обозлился, только видишь, не на немцев.
— А на кого?
— Да черт его знает! На всех. Сейчас, если бы только старший нашелся… ого!
— Война надоела?
— И война надоела, и жизнь надоела. До ручки дошло. Говорят, раньше были войны, и воевал народ, и генералы были, а сейчас все пошло прахом. Россия вроде как перемениться должна, а такая уже не годится в дело.
Долго еще Семен Максимович толковал со Степаном, а больше слушал.
На глаза Алексею Степан старался не попадаться, и Алеша делал такой вид, как будто он ничего не знает и не знает даже того, что Степан вот здесь живет в кухне, самое деятельное участие принимает в домашнем хозяйстве, ходит на базар. Не заметил, как будто Алеша и того, что на Степане появилась сначала его старая «реальная» блуза с золотыми пуговицами, потом и его старые штаны. У Степана была циклопическая шея, — воротник блузы не мог достать петлями до пуговиц, и поэтому даже зимой Степан имел такой вид, как будто ему страшно жарко. Степан всегда был в прекрасном настроении и даже пел. Голос у него был обыкновенный солдатский, и тихо петь было ему трудно. Пел все одну любовную песню, в которой с особенной нежностью выводил:
На моих засни коленочках…
Как ни старался Алеша игнорировать существование Степана на кухне, даже сапог свой сам чистил, чтобы не пользоваться услугами, а пения Степана не мог не заметить и, наконец, возмутился открыто в другой комнате:
— Черт! Коленочки! На этих коленочках дрова рубить только!
Степан очень обрадовался Алешиному голосу и подошел к дверям:
— Может, отставить, ваше благородие?
Алеша поднял плечи на костылях и обратил к Степану к Степану большие свои серьезные глаза: