Видно, что человека несёт, что, с одной стороны, он принимает позу, «выглядит», а с другой — он действительно так выглядит, это он.
Ещё цитата:
«Михаил Юрьевич, — учитель русского, калужского демонизма и писательской неврастении — скажите, что это такое? Или, быть может, нужно рисовать карикатуры на Мартыновых и, не проплевав вишни, получить пулю в лоб? Нет, милый, мне далеко до Вас, и минеральные барышни на мою психологическую могилу не придут с делопроизводителями.
Я не знаю, что страшнее — папиросы или Ротенбург.
Я не знаю, какими путями идёт городская ночь.
Я не знаю, почему ищущий уходит дальше всего от цели поисков.
Я не знаю, отчего так завораживает простая человеческая мысль.
Из разлада поднимается творческая работа. Так оно и идёт».
Впрочем, на фоне вымученной, лишённой воздуха эссеистики Луговского — письма его кажутся написанными другим человеком.
Быть может, беда его была в том, что он очень хотел нравиться — и не только женщинам и также их дочерям, это ещё полбеды, — а сразу всем: массовому читателю, тонким ценителям, советским критикам, государству, наконец.
До какого-то времени почти всё удавалось. Даже без «почти». Его разлада никто не видел — только либо отличные, либо достойные результаты творческой работы.
У него появилась целая плеяда замечательных учеников: он вёл чуть ли не самый успешный довоенный поэтический семинар в Литературном институте. (Где, к слову, открывал все вступительные и выпускные вечера: первый вальс был его, в паре с женой друга Тарасенкова — Марией. Он ещё и танцевал.)
На семинаре Луговского учились: Константин Симонов, Евгений Долматовский, «Любимый город может спать спокойно…» — это его, Михаил Матусовский, а его — «Подмосковные вечера» и «Старый клён», хотя в обоих случаях далеко не только это, Михаил Луконин, Сергей Наровчатов, Маргарита Алигер, первая жена Симонова — Евгения Ласкина…
Характерно, что на институт его любовные похождения не распространялись: там эта тема была табуирована — учитель, значит учитель.
Вёл занятия свободно, раскованно, доброжелательно, бесконечно терпеливо занимался даже самыми слабыми стихами, много рассказывал о загранице, про Таджикистан и Туркменистан, про басмачей, про музеи и вулканы — потом снова возвращался к поэзии…
Все ученики были вхожи в его дом, всех привечал.
Приветствовал: «Входите, деточки, входите!»
Ученики называли его «дядя Володя», хотя, в сущности, они даже в сыновья ему не годились.
Симонов: «Мы любили его, потому что он любил нас».
Юный Луконин, выбиравший между футболом и поэзией, выбрал поэзию, прибыл из Сталинграда — а ночевать негде. Дядя Володя сводил его в Третьяковку, накормил, повёл ночевать к себе.
Там Луконин был порядком и не раз удивлён, для начала квартирой: на стене портрет Маяковского — «…работы Пикассо», — небрежно бросает хозяин; огромный радиоприёмник с рубчатыми эбанитовыми ручками — таким даже сигналы с Марса можно уловить; висят боксёрские перчатки, на столе буддообразные фигурки толпой и отточенные, как стрелы, карандаши; на стенах — оружие, всё в шпагах, саблях и винтовках, мало того, в комнате поэта настоящий пулемёт «максим» — если б Луговского решили взять боем, он мог бы держать оборону несколько дней… Сам — огромен, источает мощь и самоуверенность, и тут вдруг голос появившейся в дверях старенькой мамы:
— Миша, вы следите за Володенькой, он такой беспомощный!
Мамы, такие мамы.
У поэта Владимира Журавлёва была другая проблема: он влюбился, а родители невесты твёрдо ответили: «Нет! Сочинитель стихов нам в качестве мужа не требуется!»
Журавлёв пришёл на семинар в небывалой тоске, дядя Володя вывел его в коридор: в чём дело, деточка?
Так вот и так, дядя Володь.
Луговской говорит: пойдём. Надевает свой лучший пиджак, лучшие ботинки, причёсывается, одеколон в ладонь, два удара по щекам — вперёд!
Вот они у родителей любимой девушки, и Луговской запирается с ними на полчаса.
Через полчаса выходит: поздравляю, вы жених и невеста, можешь отныне называть её родителей — «мамой» и «папой».
(Журавлёв действительно женился и прожил всю жизнь с этой женой.)
Вот это учитель! Деточки звонили ему в любое время дня и, главное, ночи — он всегда брал трубку, он всегда был на связи.
Ученики готовы были идти за ним, куда позовёт, он и готовил их, как своих питомцев.
«На стене горят / клинки и ружья, / Я проснулся, / подниматься стал. / Что не спишь ты, / славное оружье? / Что звенишь, / изогнутая сталь?» — вопрошал Луговской в стихах тех лет.
Сталь звенит к войне. Стихотворение заканчивалось так:
«А для тех, кто победит в последних / Битвах приближающихся лет, / Мужественно встанет мой наследник, / Настоящий воин и поэт».
Когда начались самые страшные времена — они смотрели на него и верили ему, как отцу. А иные — больше, чем отцу: наставнику, воину и поэту.
СВИРЕПОЕ ИМЯ РОДИНЫ
В 1936-м от Луговского пытается уйти Сусанна Чернова — их отношения будет лихорадить весь год. Сыпятся обвинения в изменах — Луговской отчаянно врёт.
В отношении Черновой к мужу чувствуются усталость и разочарованность.
Луговской, как и в случае с первой женой Тамарой, умоляет Сузи остаться: «У каждого, даже самого дурного человека есть своё святая святых, то, что и словом не передашь. Этим — за все пять лет, была та сердцевина моей любви к тебе, которая горела, горит и будет гореть во мне, несмотря на всё горе, которое ты мне причиняла».
(Он потом напишет на ту же мелодию, что и это письмо, одно из лучших своих стихотворений со строчками: «Много ты сделала / мне / зла. / Много сделала зла».)
Луговской попадает ещё в одну автокатастрофу — на этот раз проломит череп.
Он не теряет поэтическую силу — в 1936 году им написано несколько лирических шедевров, но идеологические стихи его становятся всё более пустыми и дребезжат на каждом вираже.
Причины тому есть: понимать действительность становится всё сложнее. 28 января 1936 года в газете «Правда» опера Шостаковича, показ которой посетил Сталин, названа «левацким сумбуром», а Луговской ведь любил и понимал Шостаковича, и сам был «левацким» поэтом — каким же ещё?
Требования к искусству неожиданно становятся всё более традиционными и консервативными: после многолетней яростно «левой» рапповской муштры это кажется удивительным и невозможным.
Страна всё суровее принуждает верить в себя и себя восхвалять — одновременно с этим запускаются серьёзные и жестокие процессы — словно в ту домну, которой так восхищался Луговской несколько лет назад, собираются бросать уже не только уголь…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});