— Бедная твоя головушка, — сочувственно говорил господин, трепля малютку по плечу. — А где же твоя мать?
— Сгорела, сэр.
— Как сгорела?!
— Однажды лондонские мальчишки облили керосином лице большую крысу и подожгли ее. В это время мимо шла покупками моя мать. Горящая крыса в ужасе бросилась матери под пальто, и через минуту моя мать представляла собой пылающий факел…
Ребенок, печально свесив голову, умолкал, а сердобольный господин чуть не рыдал над этим несчастным сиротой, на которого, казалось, был опрокинут целый ящик Пандоры.
— Бедный крошка… Ну, пойдем, я тебя отведу домой, а то и с тобой случится что-нибудь нехорошее. Джим тихо усмехался.
— О, нет, сэр. Со мной ничего не случится. Вы видите этот талисман? Он от всего предохраняет.
Малютка вынимал из кармана деревянную свистульку и доверчиво показывал ее своему спутнику.
— Что же это за талисман?
— Мне его дала одна старая татарка в Крыму. Мы, я помню, стояли с ней на высоком обрыве у самого моря. И что же: только что она мне его передала, как сейчас же оступилась, из-под ног ее выскользнул камень, и она полетела с громадной высоты в море.
— Чудеса! Прямо-таки чудеса. Так ты вот здесь и живешь? Ну прощай, Джим, будь счастлив, милый мальчик.
Джим бодро взбежал по лестнице, а господин долго провожал задумчивым взглядом удивительного ребенка…
Так долго стоял он, что швейцариха с подтыканной юбкой подходила к нему и спрашивала:
— Вы к кому?
— Я не к кому… Скажите, кто этот мальчик, который взбежал сейчас по лестнице?
— Это сынишка Черепициных, Костя. А что, разве?
— Как?! Разве он не англичанин?
— С какой это радости? Простой себе мальчишка. Нешто опять наврал чего-нибудь?.. И сколько это его мать не муштрует, все без толку…
— У него разве есть мать? Она жива?
— Чего ей сделается. Живехонька. Только вгонит он ее в гроб своей брехней, помяните мое слово. И что это за врущий такой мальчишка, даже удивительно!.. По всей улице его уж знают за такого, накажи меня Бог.
II
На продолжительный Костин звонок дверь открывала горничная Ульяша.
— Где это вы, Костенька, шатались до сих пор?
— На улице задержался. Там нашего дворника Степана автомобилем переехало, так я смотрел. Погляди, у меня сзади башмак не в крови?..
— Как переехало?! Степана?! Совсем?
— Да. Дело в том, что лошади взбесились и понесли какую-то красивую барыню, а Степан бросился, схватил их под уздцы…
— Ну, что вы, Костенька, врете: то лошадь, то автомобиль… Вечно какую-нибудь юрунду размажете.
— Нет, не ерунду. Эта графиня сказала, что, если его вылечат, она выйдет за него замуж.
— Ладно вам. Врите больше. Обед уже совсем застыл. Мама уехала, а старая барыня ждет вас.
Покачиваясь на тонких ногах, Костя делал таинственное лицо и шел в столовую.
— Ты чего опаздываешь? — обрушилась на него бабушка. — Где носило?
— Да я уж час назад был у самых наших дверей, да пришлось повернуть обратно. Очень интересная история.
— Что там еще?
— Понимаете, только что я подхожу к нашим дверям, смотрю: двое каких-то стоят, возятся над замочной скважиной. Один говорит другому: «Воск крепкий, оттиск не выходит», а тот, что пониже, отвечает: «Нажми сильнее, выйдет».
— Костечка! — со стоном всплескивает руками бабушка. — Да ведь ты врешь? Опять врешь?!
— Ну, хорошо, ну, пусть вру, — саркастически усмехается Костя. — А вот когда заберутся, да стянут у нас все, да прирежут нас, тогда будете знать, как вру. Мне что: мое дело — сказать…
Бабушка мечется в безысходном отчаянии:
— Костечка, да ведь ты врешь! Ведь по глазам вижу, что сейчас только выдумал?
— Выдумал? — медленно говорит Костя таким тоном, от которого делается жутко. — А если я вам этот кусок воска покажу… Тогда тоже выдумал?
Как же он к тебе попал?
Очень просто: они сели на извозчика, я прицепился, а когда мы приехали на окраину города, я пробежал, низенького, будто нечаянно толкнул его и в это время вынул из кармана оттиск. Вот он!..
Из кармана извлекается та же деревянная свистулька и издали показывается подслеповатой бабушке.
Сердце бабушки терзает сомнение: конечно, врет, а вдруг — правда?.. Бывают же такие случаи, что делают оттиски с замочных скважин, забираются и убивают… Еще вчера она читала о таком случае… Надо на всякий случай сказать Ульяше, чтобы закрывала ночью дверь на цепочку.
— Позови ко мне Ульяшу!
Костя послушно мчится в переднюю и испуганно кричит Ульяше, разговаривающей с кем-то по телефону:
— Ульяша?! Опять забыла завернуть на кухне кран от водопровода! Полная кухня воды, уже все вещи в окно плывут…
Телефонная трубка со стуком ударяется об стенку, Ульяша, опрокидывая все на своем пути, мчится на кухню.
Через минуту тяжелая сцена:
— Костенька!! Вы опять соврали? Опять выдумка? Вот, ей-Богу, нынче же расчет возьму, не могу больше служить…
— Мне показалось, что вода течет, — робко оправдывается Костя, глядя на разъяренную девушку молящими глазами. — Мне шум воды слышался…
Бог его знает, этого кроткого, безобидного ребенка. Может быть, ему действительно показалось, что два господина, мирно закурившие на их площадке папиросу, — на самом деле пытались снять восковые слепки с замков.
III
Вечером Костя сидел у письменного стола в кабинете отца и широко открытыми немигающими глазами глядел на быстро мелькавшие среди бумаг отцовские руки.
— Ты где был нынче, Костя? — спросил отец.
— В сквере.
— Что там видел хорошенького?
— Видел маму Лидочки Прягиной.
— Что ты, чудачина! Ведь Лидочкина мама умерла.
— Вот это-то и удивительно. Я сижу на скамейке, а откуда-то из-за кустов вдруг такое серое облако… Ближе, ближе — смотрю Лидочкина мама. Печальная такая. Страшно быстро подбежала к Лидочке, положила руку ей на голову, погрозила мне пальцем и тихонько ушла.
— Та-а-а-к-с, — протянул отец, глядя на сына смеющимися глазами. — Бывает.
— Что это у тебя за бумага? — осведомился Костя, заглядывая через плечо отца. — Пистолет нарисован.
— Это? Это, брат, счет из оружейного магазина. Я револьвер покупал для нашего банка.
— Револь…вер?
— Да нашему артельщику, который возит деньги.
— Револьвер?
Широко открытыми немигающими глазами глядел Костя в улыбающееся лицо отца. Его мысли уже где-то далеко. А по лицу мимолетными, неуловимыми тенями скользили какие-то легкие, еле намеченные, как паутина, мысли.
Он вздрогнул, вскочил с места и поспешно неслышными шагами выскользнул из кабинета. Как вихрь, промчался через две комнаты и, как вихрь, с растрепанными кудрями влетел в комнату мирно работающей за столом матери.
— Мама! С папой нехорошо!!
— Что такое? Что?
— Я вхожу к нему, а он лежит у стола в кабинете на ковре и около него револьвер валяется… На лбу пятнышко, а в комнате пахнет как-то странно…
Дикий страшный крик ответом ему…
— Ну, что я с ним буду делать? — плачет мать, глядя почти с ненавистью на Костю, испуганного, робко, как птичка в непогоду, прижавшегося к могучему плечу отца. — Ведь этот мальчишка своей ложью, своими выдумками может целый дом с ума свести. Горничная его ненавидит, а дети его гонят от себя, как паршивую собачонку. Прямо какой-то жуткий ребенок. Ну, ты себе можешь представить, что с ним будет, когда он вырастет!!
— К сожалению, представляю, — вполголоса говорит отец, прижимая к плечу каштановую, растрепанную голову неудачливого своего сына. — Вырастет он, и так же его будут гнать все от себя, не понимать и смеяться над ним.
— Да что ж он будет делать, когда вырастет?!
— Милая, — скорбно говорит отец, качая седеющей головой. — Он будет поэтом
Кипящий котел
Введение. Зачем я выпускаю «Кипящий котел»?
Человеческая память — очень странная машина, почти всегда действующая с перебоями…
Один юмористический философ разрешился такой нелестной для человеческой памяти сентенцией:
— Никогда не следует (говорил он) доверять человеческой памяти… Память моя сохранила одно очень яркое воспоминание: однажды в детстве я, гуляя, свалился в глубокую яму. Я это твердо помню. Но как я из этой ямы выбрался — решительно не помню… Так что, если доверяться только одной памяти — я должен был бы до сих пор сидеть в этой яме…
Нас было несколько сот тысяч человек, которые сидели в огромной яме, но с нами случилось не совсем так, как с моим философом: мы очень хорошо помним, как мы попали в яму и как из нее выбрались, но период нашего сидения (знаменитый, потрясающий период!) начал постепенно изглаживаться из нашей памяти, и — еще год-полтора — вся эта эпопея «сидения» станет бледным, серым, расплывчатым пятном без красок, фактов и очертаний.