Канторша Лея, по обыкновению, сидела за толстым-претолстым молитвенником, углубившись в чтение молитвы, когда к дому, где она жила, с шумом подкатил шикарный автомобиль, с чернокожим лакеем в белых вывороченных наизнанку сапогах.
В Нью-Йорке автомобиль и негр на нем, правда, не такая уж редкость, чтобы вызвать сенсацию. Но здесь, в еврейской части города, это явление не столь частое и весьма занятное для мальчишек. Есть на что поглядеть, о чем поговорить, что погладить рукой. Если бы не сидел за рулем шофер в огромных очках, который в случае чего может хватить по загривку, ребята, вне всякого сомнения, забрались бы в этот чудовищный экипаж, видом своим напоминающий живого зверя на колесах, и совершили бы прогулку по городу – на страх всем жителям еврейского квартала, и знай наших!
Первым выскочил из автомобиля Стельмах-отец. Он хотел раньше всех обрадовать канторшу счастливой вестью и первым поздравить ее. И он ворвался к ней в комнату, как вихрь:
– С добрым утром! Мазлтов! [115] Знаете, мы с вами уже породнились.
Стельмах был убежден, что при этом известии канторша сразу отложит в сторону молитвенник и бурно проявит свой восторг. Но он жестоко ошибся. Молча указав ему на стул, она стала лицом к стене, чтобы произнести молитву «Восемнадцать благословений» [116] . Стельмах уселся в сторонке. Детям, приготовившимся торжественно приветствовать мать, тоже пришлось безмолвно дожидаться конца молитвы. Только кончив молиться и выслушав поздравления, Лея загнула страничку в молитвеннике и обратилась к детям:
– Мазлтов! В добрый час, дети! Дай боже в добрый и счастливый час! Что еще человеку нужно, слыханное ли дело? Раз всевышний дает детей, они должны радовать нас, стариков. Горе лишь тому, кто лежит в сырой земле! Если бы он, царствие ему небесное, был теперь здесь…
И она спрятала лицо в передник.
– Оставьте покойников в покое, сватья! – прервал ее Стельмах, желая вывести канторшу из скорбного настроения. – Поговорим лучше о чем-нибудь более веселом.
Канторша подняла на него раскрасневшееся лицо с заплаканными глазами.
– Более веселом? Кому весело, а кому горько, слыханное ли дело? Кто смеется, а кто плачет. У кого ноет сердце, а кому хочется плясать. Как сказано в новогодней молитве…
Канторша собиралась как следует отчитать своего нового родственника, но тут вмешалась дочь, которая в то утро была в удивительно веселом настроении:
– Мама, оставь новогоднюю молитву до будущего Нового года. А теперь, когда ты дождалась радости увидеть дочь свою невестой, – ведь ты сама меня уговаривала, можно даже сказать, подбила на это, так давай подумаем, как бы получше провести сегодняшний вечер.
– Дитятко мое, о чем тут думать? Надо пригласить людей, написать по форме условия помолвки, отпраздновать помолвку и, как полагается, бить тарелки. Мы ведь евреи, слыханное ли дело?
Как же горько было бедной матери услышать от дочери, что никого приглашать не надо, «условия» писать незачем, бить тарелки тоже ни к чему: у них дело решенное, они объявили себя женихом и невестой, и больше ничего не требуется.
Изумленными глазами глядела богобоязненная мать на прекрасную счастливую парочку и была не совсем довольна. Брак, правда, весьма подходящий, лучшего – не сглазить бы! – и желать не надо: оба молоды, красивы, богаты, оба на вершине славы. Хвала всевышнему, она не жалуется, не ропщет. Никаких претензий к богу она не имеет. Но все же, почему бы ему, к примеру, не распорядиться так, чтобы все было устроено немного более на еврейский лад, по всем правилам веры и обычаям старины? Разве не было бы благопристойнее, красивее, если бы в комнате теперь находился десяток евреев, настоящих евреев, – таких, как у нее на родине, – с бородами, с покрытыми головами? Если бы среди этого десятка были и раввин, и кантор, и синагогальный служка? Раввин скрепил бы «условия», кантор прочитал бы их вслух, а синагогальный служка швырнул бы на пол первую попавшуюся тарелку, и все собравшиеся хором возгласили бы мазлтов! мазлтов! Что хорошего в том, что невеста и жених стоят, прижавшись друг к другу, рука об руку? Жених без шапки, и даже его отцу, ее свату, шапка, видимо, слишком тяжела, голову давит. Никудышная страна Америка!
Предаваясь этим размышлениям, благочестивая канторша обрушила весь свой гнев на Стельмаха-отца за то, что он тоже сидит без шапки.
– Ну, ладно, уж коли молодежь распущена, тут ничего не поделаешь. Современные люди, как вы говорите, артисты. Но вы-то, вы – человек с бородой, тоже без шапки, слыханное ли дело?
При этих словах все переглянулись: в последнее время борода Меера Стельмаха подверглась в парикмахерской такой бесцеремонной обработке, что от нее остался лишь едва заметный след. И все, кроме канторши, прыснули со смеху. Канторша Лея подняла вверх свои набожные глаза, увидела жалкие остатки бороды на лице своего свата и ничего больше не сказала. Только глубоко вздохнула и, снова развернув толстый молитвенник, начала быстро шептать нараспев:
– «Страж Израиля, сохрани остаток Израиля, и да не погибнет род Израиля, произносящий: «Слушай, Израиль!»
Глава 50
Счастливый день
Счастье, как и несчастье, – такие гости, которые, раз забравшись к кому-нибудь, засиживаются надолго и забывают дорогу обратно. Лишь только улыбнется судьба человеку, удача прет к нему со всех сторон.
Меер Стельмах был одним из тех баловней судьбы, которого счастье, улыбнувшись ему однажды, уже не оставляло своей лаской. Богатство и почести ливнем лились на него с неба, стучались к нему в окна и двери. Одного ему недоставало – счастья вести под венец сына. И вот наконец он дожил и до этого радостного дня.
Если когда-либо жил на земле счастливый отец, то им был в этот день не кто иной, как блаженнейший из всех отцов – Меер Стельмах. Он буквально земли под собой не чувствовал, точно парил в воздухе. Захлебываясь от полноты счастья, он повел Розу и Гришу в самый богатый ювелирный магазин Нью-Йорка, велел показать самые дорогие брильянты и предложил Розе выбрать себе за его счет самое лучшее и самое дорогое – «не жалеть его денег».
Роза снизошла к его просьбе: она, действительно, не пожалела его денег и выбрала все, что было ей по душе.
Меер Стельмах признавался потом, что это был первый случай в его жизни, когда он так расточительно-щедро и с таким легким сердцем швырял деньгами. Казалось, во всем мире нет таких благ, какие он в тот день пожалел бы для Розы. «Душенька, хоть полцарства проси! – восторженно говорил он Розе. – Хоть звездочку с неба!»
После обеда, «когда развеселилось сердце царя от вина» [117] , Стельмах-отец сидел в комнате сына, развалившись в кресле, с гаванской сигарой во рту. Сын, расхаживая взад и вперед по комнате, импровизировал на своем Страдивариусе. Меер Стельмах подсел к Розе и тихо, таинственным голосом стал ей нашептывать на ухо что-то необычайно приятное. Сущность увлекательной тайны, которой он делился с Розой, заключалась в следующем: знает ли она, какое приданое имеется за Гришей?
Роза, сидевшая облокотясь на стол и глаз не спускавшая с Гриши и его скрипки, не слышала и слушать не хотела секреты Стельмаха-отца. Всей душой, всеми чувствами и помыслами, была она в том мире, где рождались неземные мелодии, которые великий волшебник Гриша Стельмах так плавно и с такой легкостью извлекал из своего старого Страдивариуса.
Не великолепный, сверкающий огнями концертный зал, не пышные королевские дворцы вдохновляли юного маэстро. Нет, одно-единственное слово, простое, чудесное слово «да», которое Роза только сегодня произнесла, окрылило молодого, по великого волшебника, возбудило все его творческие силы, унесло в мир упоительных звуков, восхитительной музыки, райских песнопений… И вот он на своем Страдивариусе творит чудеса…
Его скрипка не играла, а говорила, говорила на том божественном языке, на котором умеет говорить лишь великий художник и который доступен пониманию лишь такого же вдохновенного художника. Казалось, ангелы реяли в этом мире небесных мелодий, в этом море неземных звуков. Как волны морские, они то круто взмывали вверх, то стремглав падали. Переливаясь на тысячи ладов, эти чудесные звуки посылали привет всему живому. Они пели хвалу и славословили того, кто сотворил этот прекрасный мир, полный красоты, чарующих звуков, упоения и любви… Давно уже Гриша Стельмах так не играл. Нет, никогда в жизни он не играл так, как в то утро. То был праздник его сердца, жизнерадостный, ликующий гимн его души. Благоухающие сады расцветали в его сердце, тысячи птиц щебетали в его садах. А он неумолчно говорил на своем божественном языке, и звуки его песнопений лились все звонче, все сладостнее. Вдохновенный мастер не переставал рассказывать Розе на своей скрипке таинственные сказки, навевая золотые грезы. А Роза, больше, чем кто бы то ни было другой понимавшая этот божественный язык, вся, всем существом своим, окунулась в мир волшебных сказок и светлых грез. Ей казалось, что вот-вот она умрет, вот-вот душа ее покинет бренное тело и растворится в мире звуков, потонет в бездонном море неземной музыки, небесных мелодий.