"Макс Истмен первым обнародовал так называемое "завещание Ленина", которое он выдавал за подлинный документ, якобы написанный Лениным в 1923 году… До сего времени троцкистские пропагандисты продолжают ссылаться на "завещание", как на подлинный документ, устанавливающий, что Ленин якобы избрал своим преемником Троцкого".
Макс Истмен – американский журналист, и обнародовал он завещание в переводе на английский. За границей, как известно, завещание читали за тридцать лет до того, как его смогли прочесть мы. Говорю "мы", продолжая начатое "если бы" – если бы я не читал его в 1928 году. Не будь я знаком с ним раньше, я бы принял за чистую монету этот ловкий ход: не говорить прямо, что завещания нет, но в то же время устами двух дружественных прохвостов утверждать, что оно – троцкистская фальшивка.
Книга Сейерса и Кона была переведена на русский и издана в Москве в пожарном порядке – за два месяца. Работали пять переводчиков. Когда же это скоростное изделие вышло в свет, в "Правде" стали печатать главы из него, доводя его таким способом до широких читательских масс. И я бы тоже прочел и поверил.
И если бы кто стал непочтительно рисовать передо мной картину воспитания моих предубеждений, я бы рассердился и даже слушать не стал. И гневно осудил бы критика, найдя, что он ПО СУЩЕСТВУ охаивает нашу советскую действительность, и лучшим ответом ему было бы влепить пять лет перевоспитания на штрафном пайке. Кому приятно слушать рассказ о том, как его начиняли? Каждому хочется верить, что он – творческая личность.
Общественная группа, все бытие которой тесно связано с государством и целиком от него зависит, а вне этой связи никуда не годится и ничего не умеет, – такая группа не способна выработать критику недостатков государства, которое ее кормит. Она способна вырабатывать в своем сознании только апологию государства.
… Из огня да в полымя! Хотел поставить себя на место хороших людей, а получилось, что их обидел. Право, я им сочувствую. Я верю в их здравый смысл, и к нему обращаюсь.
Вот насчет современности. Как я уже упоминал, более половины делегатов 17-го съезда были расстреляны в 1937-38 годах. Партия дала оценку этому ужасному деянию на 20-м съезде, в 1956 году, т. е. спустя восемнадцать лет. А если бы кто из делегатов 18-го или 19-го съезда поднялся на заседании и предложил дать оценку? Конечно, это было бы неосторожно. А было ли бы это своевременно – или слишком рано? Как решает ваш здравый смысл?
Или – другой вопрос. Третий из четырех московских процессов 1936-38 г.г. признан незаконным и сфабрикованным, несмотря на авторитетность судей – Ворошилова, Буденного и т. д. Убеждены ли вы, что остальные процессы чем-то отличались от этого? Считаете ли вы, что вина Пятакова и Бухарина, Зиновьева и Каменева доказана убедительней, чем вина Тухачевского и Примакова? Для Кона и Сейерса все процессы равны. А для вас? Почему в одном случае вы разуверились в конвейере лжи, а в другом – нет?
Таких вопросов я могу задать тысячу. И слишком часто получаю либо ответ по подсказке, либо уклонение от ответа. Подлинная же идейность начинается там, где человек, изучая историю и жизнь, сам задает себе вопросы и честно ищет ответы. Фанатизм же заранее злобно отметает всякую попытку рассмотреть следы, оставленные в людских умах десятилетиями лжи.
40. Попадаю в первый круг
Из камеры осужденных меня повезли в дачную местность вблизи Москвы. На территории сельскохозяйственной выставки находился некий научно-экспериментальный объект – нет, там выращивали не морозоустойчивые чудеса Лысенко,[78] а нечто другое. Устройством, которое конструировалось на объекте, интересовался сам Хозяин. Ему регулярно докладывали о ходе дела, назначали сроки готовности, каждый раз откладывали… Дело вертелось: Хозяину хотелось иметь это устройство. Сам объект представлял собой редкую разновидность: лагерь, выполняющий функции научного учреждения.
Показуха начиналась с первого шага. Мы, заключенные, жили в зоне, куда посторонние заглянуть не могли, но работали в лабораториях и мастерских, куда они иногда приезжали. Поэтому на работе между вольнонаемными и заключенными инженерами обращение было взаимно вежливое, без "гражданина начальника" (но и без "товарища"), а по имени-отчеству. И одежда на нас была не арестантская, а этакая нейтральная – комбинезоны.
Три четверти заключенных на нашем объекте составляли квалифицированные механики и радиотехники. Остальные были инженерами высокого класса. Все сидели за не-бытовые, но очень разные преступления: сидели за болтовню (их так и звали "болтунами"), сидели те, кто поверил обещаниям Сталина, как Игорь Алексеев, сидели за "шпионаж" в пользу Америки, за "террор" (нечаянно порвал газету с портретом Сталина). Но больше всего было среди нас солдат и офицеров Советской армии, осужденных за то, что попали в плен во время войны. Лагерь был невелик – человек пятьсот-шестьсот.
Именно этот лагерь вдохновил А. Солженицына на его роман "В круге первом" – произведение, на мой взгляд, совершенно исключительное. У нас много толкуют о горьковских традициях, но забывают о толстовских, первая из которых – бесстрашная правда. Солженицын – подлинный наследник именно этой традиции. Я радуюсь, предвидя, что время – этот последний и высший судия литературы – похоронит сотни жалких, сразу по выходе хвалимых романов и вознесет творения Солженицына, предаваемые у нас ныне анафеме.
Показуха перед гостями из научных институтов, бывавшими на объекте, имела какой-то смысл: одного из десяти, может, удастся провести. Но на свиданиях с родными ее тоже применяли. В каптерке висело множество чьих-то недоношенных костюмов и шляп. Мы переодевались, завязывали галстуки (в каптерке и галстуки висели), и нас везли на свидание. Оно давалось за хорошую работу. В виде сверхнаграды разрешалось послать домой фотографию – но ни в коем случае не в комбинезоне, а в чужом костюме и при галстуке. И семья получала убедительный снимок: папа живет в раю, иначе как в шляпе не ходит.
Свидания устраивались в Бутырках, за длинными узкими столами, целыми группами. Родные рассаживались на скамье по одну сторону стола, мы – по другую. За спиной у нас стоял вертухай. Разрешалось говорить только по-русски, чтобы вертухай мог понять… Что переживают люди, сидящие за этим длинным столом и лишенные права поцеловаться, я описывать не стану – это с потрясающей силой изображено в романе Солженицына.
Все, что изображено у него, я пережил сам или видел собственными глазами. Как могут люди, знавшие о существовании лагерей, но никогда их не видевшие и пуще огня боявшиеся даже словом о них перемолвиться, – как могут эти люди утверждать, что роман клеветнический?! От кого они знают, каков он, этот лагерь? Не от вертухаев ли? Объективная точка зрения на лагерь вовсе не есть некая средняя арифметическая между мнением вертухая и мнением заключенного. Тут средняя арифметическая невозможна. Либо мнение истязуемого и всех людей, в воображении своем разделяющих его страдания, либо мнение истязателя и всех тех, кому его действия так или иначе идут на пользу.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});