Где они теперь?
Дорога кружила, поднимаясь на обледенелый холм, и сейчас, если вглядеться пристальней, можно было заметить протянувшуюся по горизонту темно-бурую полоску. Небо над ней испещряли черные крапинки — то ли наши, то ли чужие самолеты, — и, когда они снижались к земле, края полоски становились рваными, зубчатыми, как на почтовой марке. Фронт отодвигался дальше, на запад… И Павлов, всматриваясь в горизонт и с волнением прислушиваясь к своему сердцу, понял, что в эту большую войну, в которую он сегодня вступил, у него помимо того дома, что в Верхнем Рыстюке, появился и еще один такой же дорогой ему дом — первый взвод, с которым он на всю свою жизнь породнился пролитой на глинистое дно окопа кровью…
Полуторка, урча, осиливала разъезженную сельскую улицу, поравнялась с указкой, на которой был изображен красный крест, и въехала в забитый машинами двор. Подошли санитары, откинули борта кузова. Павлова понесли на носилках в небольшое двухэтажное здание. И когда на крыльце его санитары едва не столкнулись с санитарами, которые несли беспокойно ворочающего своей стриженой башкой Торопова, Павлов порывисто приподнялся. С внезапно нахлынувшей радостью он крепко вцепился рукой в жердь оказавшихся так близко носилок.
— Сашко!
— Михалыч!
Лицо Торопова на морозе разрумянилось, как всегда, выглядело плутоватым, улыбчатым, и только по обкусанным, обветренным губам можно было догадаться, что и он перетерпел немало.
— Братки, — взмолился Павлов. — Поставьте нас рядышком… Сослуживцы мы, с одного взвода.
— С одного взвода! А если с одного полка или с одной дивизии, тоже всех рядышком? Пусти носилки, не цепляйся, — осердились санитары, но все же уступили просьбе и в коридоре поставили носилки почти впритык.
Операционная размещалась в станичном Доме культуры. На одной из дверей в коридоре и сейчас висела табличка: «Вход после третьего звонка воспрещается». Эта дверь то и дело распахивалась, вносили и выносили раненых. Павлову и Торопову полагалось бы сострадать, сочувствовать друг другу, что им довелось очутиться здесь, где мучаются люди, где им обоим предстоит застонать под ножом хирурга, но они словно позабыли все сострадательные слова, непритворно довольные тем, что оказались вместе.
— Главное, Михалыч, чтоб кость была цела, а мясо нарастет, — ободрял Торопов.
— Да кость вроде не тронута, я до полуторки худо-бедно, а сам ковылял… Это уж тут меня на носилки взвалили…
— Ну вот и хорошо. Я же видел, ты не только Зимина, ты и других выручил. Та клятая вражья душа пулеметом многих скосила бы… Я успел стороной проскочить, уже в окопе осколком задело, наверное, в мякоти и остался… Это не беда! Еще повоюем! Ты за меня держись, Михалыч, чтоб вместе… Я с медициной разговаривать умею… Выкарабкаемся и упросимся в свой, в семьдесят восьмой, в тот же взвод…
— Вот и я об этом думаю…
— Держись за меня, слышь, Михалыч!.. Вместе будем. Не отставай!.. — кричал Торопов и тогда, когда его первым понесли на носилках к двери с табличкой.
14
Близилось сретенье — по народному поверью время встречи зимы с летом. Выпадали дни, когда еще во всю свою полную силу мела злая пурга. Обманчивая, увертливая поземка вилась по дорогам Харьковщины, перекрывала недавно наезженный путь снежными косами-отмелями, громоздила на околицах сел увалы, доверху засыпала поспешно откопанные и так же поспешно брошенные немецкие траншеи. Но уже не раз ложилась на землю сверх затвердевшего наста и печатная пороша, при которой на мокром снегу отчетливо — до каждой иззубрины коготка — видны следы не только тяжелого матерого зайца, а и самого молодого. Все круче и круче поднималось над горизонтом солнце, чаще и чаще поглядывало из-за туч на это извечное единоборство зимы с летом и любовалось им, ускоряя исход поединка.
В такое разнопогодье едва ли не хлопотней всего приходилось на этом участке фронта лыжной бригаде, в которой служил Широнин. В середине января бригада вошла в огромную брешь, пробитую гвардейцами во вражеской обороне, и, взаимодействуя с танкистами, сбивая гитлеровцев с промежуточных рубежей, прошла более двухсот километров. Лыжники участвовали в боях за Старый Оскол, Старый и Новый Мерчик, Валуйки, наконец, за город Ольшаны, со взятием которого над гитлеровскими войсками, находившимися в Харькове, нависала угроза окружения. Но неустойчивая погода затрудняла дальнейшие успешные действия лыжников. Приноравливаясь к ее капризам, они в иной день дважды, трижды меняли на лыжах мазь, а сейчас и это уже не выручало. Бригада расположилась на вынужденный отдых в небольшом селе недалеко от Ольшан. Но не отдыхали и дня. Стало известно о расформировании соединения.
И вот сейчас, после бессонной ночи, занятой сдачей имущества, Петр Николаевич стоял около регулировщицы на выходе из села и дожидался попутной машины. В кармане гимнастерки лежало предписание, которым он откомандировывался в гвардейскую дивизию. А погода словно бы решила напоследок опять пошутить. После ряда дней оттепели сегодня с утра вновь припустил снег. Белая завеса то нависала прямо над головой, то рассеивалась под порывами ветра и рвалась на косые, хлесткие полосы. Широнин нетерпеливо всматривался в дорогу, уходившую к Харькову. Канонада, которая накануне день и ночь гремела со стороны города, сегодня утихла, и лишь порой восточный ветер доносил глухое урчание орудийных залпов.
Словоохотливая регулировщица в плотно надвинутой на лоб и наглухо завязанной у подбородка шапке-ушанке, из-под которой выглядывали смышленые светло-карие глаза и аккуратненький маленький носик, говорила всем подходившим к КПП:
— Освободили… Утром броневичок проезжал с офицером связи, он и сказал, что освободили… Еще позавчера бои на Холодной Горе велись.
Эта весть — взят Харьков! — и обрадовала Широнина, и несколько смутила. Он знал, что два дня назад штаб гвардейцев находился северо-западнее Харькова, а а где его искать теперь, куда направиться!
— Да вы б уже прямо на мою Полтаву, товарищ лейтенант, — пошутила регулировщица и тут же стала рассказывать, что сама она из Полтавы, работала там на мясокомбинате — может, слышали, лучший был на Украине? — а в армию пошла добровольно, жаль только, что не попала в артиллерию, ну да и здесь работа живая: в наступлении только успевай поворачиваться.
То ли девушке скучно было оставаться одной на развилке дорог, то ли и в самом деле хотела лейтенанту лучшего, но она упорно уговаривала его подождать какой-то особо удобной машины из хозяйства Перепелицы.
— Оттуда, от Перепелицы, все найдете…
«Перепелица, Перепелица…» — кружилась в мыслях Петра Николаевича эта когда-то слышанная и не могущая не запомниться фамилия. И вдруг вспомнил веселого тучного подполковника из второго эшелона гвардейцев, который как-то на плацдарме выручил лыжный батальон, одолжил ему в трудную с горючим пору бочку бензина.
— А где сейчас хозяйство Перепелицы?
— В Ключах. Это сорок километров отсюда. Говорю же вам, подождите.
Подошедшая вскоре грузовая машина оказалась отнюдь не такой уж удобной. В кабине сидел капитан. В кузове высились снарядные ящики с отстрелянными гильзами. Под их малиновый перезвон, оглушенный этим перезвоном, Широнин спустя полчаса въезжал в Ключи, где находился полк, в который он был направлен представителем гвардейской дивизии.
Немцы сожгли село еще, очевидно, в первый год войны. На огородах и пустырях виднелись полузасыпанные снегом замысловатые геометрические фигуры жести, сорванной с крыш, обугленные сваи построек; лежали массивные, в два обхвата, дубовые колоды, на которых, наверное, не одно поколение девчат устраивало свои гулянки; кто-то, видать, тщетно пытался подзапастись дровишками, нарубить щепы на растопку, да только даром иззубрил топор: не поддался мореный дуб, остался лежать и ждать поры повеселей. А пока людское жилье переместилось под землю и обозначилось дымками: они курились из сохранившихся каменных подвалов домов, из погребов, из землянок. В большинстве своем крохотные, в одно неказистое окошко, они были выкопаны старательными женскими руками. Но попадались и вместительные с длинными, крутыми гребнями, отстроенные впрок, на добрый десяток лет. Уж не на этот ли срок рассчитывали их владельцы, гадая, как и куда повернет свои ход война?
В одной из таких землянок и разыскал Широнин штаб полка. Его принял сам командир части, пожилой, лет пятидесяти, полковник, сидевший за столом в фуражке и шинели.
— Билютин, — коротко буркнул он, протягивая и пожимая Широнину руку.
Даже ясно-голубые с льдинкой глаза не молодили его лица. Седые волосы, седина в усах. Прочтя предписание, полковник устало посмотрел на Широнина.
— Лыжник?
— Так точно, из лыжного батальона, товарищ гвардии полковник! — выпрямляясь всей своей сухонькой фигурой ответил Петр Николаевич.