Опять ночь, опять прожектора, опять рвутся и воют овчарки, на сей раз где-то в другом конце колонны раздался выстрел, наверное, в воздух.
И счастье: вагоны, а не теплушки, в нашем вагоне только маленькая горстка блатных, и теперь они ниже травы и тише воды, и Люся попала со мной в одно купе, и также по коридору мимо наших клеток расхаживает автоматчик, и Люся нашла контакт с одним из них, и в следующее его дежурство он скажет, где очередная пересылка, и подтвердит, Вятлаг ли.
Ленинград. Знаменитые «Кресты».
Ольга, моя Ольга! Не могу взять себя в руки. Как дать ей знать о себе?! Как?! Как?!
Из всех тюрем, которые я узнала, — самая мрачная, сырая, холодная, камера огромная, блатные опять заняли нижние нары.
Единственная возможность с кем-то найти контакт — выйти Люсе на работу по тюрьме.
Здесь на работу не выводят.
Утром обход. Входит молодая, интересная женщина-офицер, отошла от двери, чего делать не полагается, и идет вдоль нар, явно кого-то ищет, смотрит на меня:
— Вы просились к врачу?
Люся, зная мой идиотизм, мгновенно отвечает:
— Да.
— Вас вызывают в санчасть. Спускайтесь.
Вышли в пустой коридор.
— Я увидела вашу фамилию в списках, что я могу сделать для вас, чем вам помочь, все это невероятно, я совсем недавно видела ваш фильм, вашей фамилии в титрах нет, говорите скорей…
— От Ольги Берггольц… Передачу… Я совсем плоха от голода. Неизвестно, сколько будет идти этап.
— Найду ее из-под земли. Ваш этап уже завтра отправляется.
Она быстрым, профессиональным жестом открыла камеру и почти втолкнула меня.
Я громко снизу сказала Люсе:
— Дали принять таблетку от головной боли.
Ольга, моя Ольга, она придет, она спасет, выручит, она в тюрьму прибежит даже ночью, мне бы ее только увидеть, хотя бы издалека, тогда я смогу еще долго продержаться…
Ждем событий. Отбой
Подъем.
— На выход с вещами.
Не может быть… Этого не может быть… Прошли сутки… С Ольгой что-то случилось.
92
Следующая пересылка в Кирове. Едем в том же вагоне. Голод одолевает. Люся совсем плоха, ей двадцать три года, она нежна, болезненна, в таком возрасте туберкулез пожирает, выменять на вещи еду невозможно — даже мою голубую шубу: все, у кого есть еда, понимают, что это жизнь, и ничего ни на что не меняют, поддерживаю Люсю надеждами, мечтами, вру напропалую.
Весна рвется в щели, в зарешеченные окна коридора… Шестая весна моей неволи…
Удалось выменять из последней Маминой посылки простыню с моей монограммой, вышитой Маминой рукой, на дневной паек хлеба, отрезать монограмму эта женщина не разрешила.
А я задыхаюсь от мыслей. Раньше я не замечала, что стук колес утешает, побеждает мысли, чувства… спасение…
Самое тяжкое, когда кто-нибудь начинает есть, все равно что — хлеб, сухари; в бараке это можно сделать тихонько, здесь у того, кто ест, кусок застревает в горле — вокруг все глотают слюну.
Перестала считать сутки… зачем… слушаю стук колес… с Ольгой что-то случилось… могла же эта женщина-офицер как-то сказать об Ольге… А если эта женщина-офицер просто дрянь и даже и не искала Ольгу… нет, не может быть… В Свердловске на пересылке была уже такая история: меня, больную, еле стоящую на ногах, вызывают, ведут в какой-то кабинет в тюрьме, взволнованный человек говорит, что он знаком с Борисом по Свердловску же, когда Борис был там спецкором «Правды», чем он может мне помочь, он может связаться с Борисом. Я попросила сказать Борису, что я жива, и сообщить адрес моего будущего лагеря. Тогда я обвинила этого прокурора, что он трус и ничего не сделал, но потом-то я узнала, что Борис от меня отказался.
С Ольгой этого быть не может.
В вагоне какое-то невидимое волнение, оказывается, в следующее воскресенье Пасха, совпадающая с католической, и мои литовки молча молятся…
Они уже поднаторели в великой русской речи, но очень смешно, когда набожная старушка с ясным и чистым лицом вплетает в свою речь матерные слова, не понимая, что говорит, и теперь мы с Люсей пытаемся их обучать великому русскому языку без матерных слов.
Довольно приличный конвой, состоящий в основном из ровесников Люси, в Кирове с нами прощается и не знает, что с нами будет дальше, но направление Вятлаг.
Двоих вынесли из этапа на носилках, а мы с Люсей, поддерживая друг друга, довольно бодро сами пошли к «воронкам».
День ослепительный, тепло, солнце! Какие мы, наверное, красавицы в сиянии светила!
Пересылка необычная — нет жуткой тюрьмы, а стоят, как в лагере, довольно симпатичные, свежевыкрашенные, длинные, чистенькие бараки, внутри коридор тоже удивляет чистотой, и уже совсем невероятное — параши стоят у камер, это все равно, если бы увидеть параши в Лувре; камера просто уютная, тоже чистенькая; надзирательница разговаривает человеческим голосом! Не может быть!!!
Уступили нижние нары пожилым, еле вскарабкались наверх и рухнули в сон.
Христос воскресе! Пасха!
Подъем.
Все приодеты в то, что осталось неукраденным; торжественные и светлые.
Мы с Люсей проспали шестнадцать часов, нас пытались разбудить к ужину, но мы не очнулись… Издалека, из нереальности, я слышала церковное пение, молитвы, я стала какой-то отупевшей…
Оглядываю камеру: нас, малоприятных русских, восемь человек, остальные литовки, с которыми мы ехали в этапе, а из коридора в наше благолепие врезаются такие знакомые визги, хохот, мат, выкрики, «цыганочка»: напротив в камерах — блатные, для них параши в коридоре не стоят.
Кто же этот человек, сотворивший разумное и человечное…
Камера открылась, и надзирательница внесла огромный чайник с горячим чаем, сахар, хлеб и все эти дары положила на стол, и только мы хотели накинуться на эти дары, как камера снова открылась и быстро вошла маленькая женщина в ватнике и шали, с прекрасным от доброты лицом, быстро подошла к столу, села и стала выкладывать из мешка сушки, белый хлеб, сахар, крашеные яйца и одним дыханием произнесла: «Христос воскресе!» Мы губами ответили: «Воистину воскресе!»
У двери она повернулась и также беззвучно сказала: «Потерпите еще немного, до лагеря меньше суток» — и исчезла.
Грузят в «воронки».
Где же этот человек, творящий добро…
Я увидела его уже из «воронка»: стоял высокий, статный, худой старик, полковник, с белой как лунь головой, так похожий на моего Дяаколя, тоже голубоглазый — стояло русское офицерство.
93
Едем куда-то внутрь планеты. Резко на север. Ни станций, ни поселков… Иногда мелькает колючая проволока.
Здесь, видимо, был лес, но теперь его вырубили заключенные.
Грязный, крошечный полустанок. Конец ветки, надпись черной краской на стене: «Лесное».
Погнали по глубокой грязи, далеко, лагеря не видно, мы с Люсей идем, а многие сели в грязь, идти не могут, их согнали в кучку, посадили в грязь и поставили автоматчиков.
В лагере все так же, как и в предыдущих, но стоит он весело: на пригорке, а там солнце высушило грязь.
Понять, почему нас завезли в эту глушь, невозможно. Мы столько в этапе узнали: действительно 58-я освобождается; действительно в лагерях восстания, что же случилось именно с нами? Что нечаянно, вот так просто, прихватили в эту Тмутаракань вместе с бандитами? Бандиты в центре Европы действительно ни к чему, да и политических лучше держать от границ подальше… Тем более с Германией… Лагерь Левушки вывезли из Карелии чуть не в двадцать четыре часа на Печору, как только началась война…
Люся со мной не согласна. Тогда почему же? Зачем?
Что, если Алеша уже на свободе?! Его срок считается маленьким, до десяти лет сроки маленькие! Может быть, он мечется, ищет меня! Может быть, приехал в Шелуте! Может быть, встретился с лейтенантом!
Отсюда, чтобы связаться, нужны месяцы. Вызывают из карантина к начальнику, что же это еще за экспонат? Моего поколения, лет тридцать пять, майор, кабинет в приличном состоянии, сам тоже аккуратен, интересный, светлый, открытый, мужественный, высокий, видимо, занимается спортом, почему-то взволнован.
— Здравствуйте.
— Здравствуйте.
— Садитесь.
Выдавить из себя «спасибо» не могу.
— Знал о вашей судьбе, но представить себе не мог, что увижу вас здесь. У вас плохое состояние, может быть, вас положить в больницу подлечиться, это отсюда километров пять, у нас нет даже больничного питания.
— Я уже отошла.
— Карантин у вас уже кончается, барака для пятьдесят восьмой у нас нет, но есть бытовой, он чистый и светлый, там вам будет сносно…
От человеческого разговора нестерпимо больно.
— Какие-нибудь просьбы у вас есть?
— Связать меня с домом как можно скорее.
— С Горбатовым?
— Он от меня отказался.
Майор онемел.
— Из-за карьеры? О его любви к вам даже до нас дошли слухи. Кроме связи с домом больше ничего не нужно?