— Кончита все еще плутует в карты? — спросил он и прибавил: — Если позволишь, я на днях приду к тебе поужинать и выпью стакан мансанильи.
Пепа не могла удержаться, чтобы не прихвастнуть.
— Только не приходи без предупреждения, — сказала она. — А то может случиться, что ты застанешь у меня дона Карлоса.
— Какого дона Карлоса? — спросил он.
— Дона Карлоса, короля всех испанских владений и обеих Индий, — ответила она.
— Carajo! — воскликнул он.
— Не ругайся, — остановила его Пепа, — особенно в присутствии дамы, которая скоро произведет на свет маленького графа. — А потом она стала рассказывать про Карлоса: — Он приходит как простой генерал и совсем не за тем, о чем ты думаешь. Он показывает мне свои часы, дает пощупать мускулы, мы кушаем с ним нашу любимую олью подриду, он играет на скрипке, а я пою ему свои романсы.
— Спой и мне свои романсы, — попросил он. И так как она смутилась и не знала, как понять его слова, он сказал с угрюмой веселостью: — Ты права, я глух на оба уха, но все же слышу лучше многих других.
Спой же! — произнес он хмуро. —Ничего. Я подыграю. —И она запела. ГойяВзял гитару. И печально,Бурно, сладостно и нежно,Как уж водится в романсах,Полился напев. И дажеГолос совпадал пороюС аккомпанементом…
8
Мартин Сапатер прожил в Мадриде дольше, чем предполагалось сначала. Он говорил, будто бы его задерживают дела, в действительности же все свое время посвящал другу. Он не отпускал его одного из дому, боясь, как бы с ним чего не приключилось. Франсиско не выносил никакой опеки, но Мартин умел все так хитро устроить, что друг ничего не замечал, хотя все время был под надзором.
Число заказов росло, как никогда, и Мартин доставал все новые, стремясь, чтобы у Франсиско не создалось впечатления, будто постигшее его несчастье отдаляет от него людей. Гойя не брал много работ, большинство заказчиков он обнадеживал обещаниями на будущее время.
Мартин старался разузнать все, что могло интересовать Гойю. Кое-что ему рассказали и о Каэтане. Герцогиня Альба, сообщил он Франсиско, ходатайствовала о разрешении выехать за границу к своим итальянским родственникам и, вероятно, не собирается возвращаться в Испанию, пока не истечет срок ее изгнания из столицы.
— Где бы она ни была, — сказал Франсиско, — до глухого ей дела все равно нет.
Жизнь в Мадриде с его постоянно меняющимся климатом была явно вредна Сапатеру. Он плохо выглядел, сильно кашлял и радовался, что Франсиско не слышит, какой у него злой кашель.
Наконец он сказал, что едет домой. Друзья, по своему обыкновению, шумно распрощались. Старались не давать волю чувствам, похлопали друг друга по плечу, подшутили над своими годами и немощами, и затем Мартин отбыл в Сарагосу.
Не успел он уехать, как Франсиско ушел из дому: ему хотелось одному, без посредников, проверить, как глухой Гойя и Мадрид приноровятся друг к другу. От его дома было недалеко до Пуэрта дель Соль — главной площади города. Там сходилось много больших улиц — калье Майор, Ареналь, Кармен, Алькала и много других.
И вот Гойя пришел на Пуэрта дель Соль в час наибольшего оживления. Сначала он постоял у лавок и лотков торговцев на Ред де Сан-Луис, а потом пошел на Градас — на огромную паперть церкви Сан-Фелипе эль Реаль, затем к колодцу Марибланка. Пуэрта дель Соль слыла самой шумной площадью в мире. Гойя смотрел на шум и суету. Его толкали, ругали, куда бы он ни стал, всюду он был не на месте, всюду мешал, но он не обращал на это внимания; он смотрел и наслаждался шумом. Сарагоса показалась ему мертвой, зато каким живым был Мадрид!
«Вода, вода холодная!» — кричали водоносы, они стояли Вокруг колодца Марибланка под непонятной статуей, о которой никто не знал, кого она изображает: Венеру или Веру, — но она была знаменита тем, что много видит и много слышит и, несмотря на свою принадлежность к женскому полу, никогда не сплетничает. «Холодной воды, — кричали водоносы, — кому холодной воды? Прямо из колодца!» — «Апельсины, — кричали торговки апельсинами, — две штуки на куарто!» — «Прикажите коляску, сеньор, — зазывали извозчики. — Колясочка у меня загляденье! Животина добрая! Покатаю по Прадо. Куда угодно, сеньор?» — «Подайте милостыньку ради пресвятой богородицы, — просил калека. — Подайте милостыньку безногому ветерану, храбро сражавшемуся с безбожниками». — «Как поживаешь, красавчик? — предлагала свои услуги девица. — Пойдем, полюбуйся, какая у меня спальня, миленочек! Полюбуйся, какая постелька! Мягкая, нарядная, другой такой и не сыщешь!» — «Покайтеся! — вопил, стоя на скамейке, монах. — Покайтеся и купите отпущение грехов!» — «Газеты, свежие газеты, „Циарио“, „Гасета!“ — кричали продавцы. — Берите три последние!» И громко переговаривались гвардейские офицеры, и кавалеры читали вслух дамам пестрые объявления, и шумели солдаты валлонской и швейцарской гвардии, и те, кому надо было составить прошение начальству, диктовали публичным писцам, и бродячий комедиант заставлял плясать ученую обезьянку, и горячо спорили «проектисты», предлагавшие в своих проектах спасти испанское королевство, а заодно и весь мир, и то и дело предлагала свой товар старьевщики.
Гойя стоял и смотрел. «На Пуэрта дель Соль мулов остерегайся, от колясок спасайся, на женщин не гляди, от болтунов стремглав беги!» — гласила поговорка. Он не остерегался. Он стоял и смотрел. Он слышал и не слышал, он знал каждый возглас и каждое слово и уже не знал их, и знал лучше, чем прежде.
Но вот на площади появилась слепая певица. Мадрид не доверял слепцам: слишком многие превращались в слепцов, чтобы легче залезать в карманы или, в лучшем случае, возбуждать жалость. Жители Мадрида обычно зло подшучивали над слепцами — и зрячими и незрячими, — и Гойя не раз принимал в этом участие. Но сейчас при виде слепой он болезненно ощутил собственную глухоту. Она пела и сама себе аккомпанировала на гитаре; уж, конечно, она сочинила хорошую песню, потому что все слушали, затаив дыхание, переживая вместе с певицей страх и радость; Франсиско же, хоть и смотрел внимательно ей в рот, не понимал ничего. Партнер певицы меж тем показывал картинки — пеструю мазню, иллюстрирующую то, что она пела, и вдруг Гойя расхохотался; он подумал, что не слышит ее слов, а она не видит картинок к ним.
Песня, несомненно, рассказывала об Эль Марагото, о том страшном разбойнике, которого поймал монах Сальдивиа. Эль Марагото не принадлежал к благородным разбойникам; это был изверг, тупой, звероподобный, кровожадный и алчный. И когда бедный монах предложил ему все, что имел — пару сандалий, он решил пристукнуть его своим ружьем. «На тебя вместе с твоими сандалиями пули жалко», — закричал Эль Марагото. Но храбрый монах бросился на него, отнял ружье, всадил удиравшему разбойнику пулю в зад и связал его. Вся страна радовалась на смелого капуцина, и толпа на Пуэрта дель Соль в восторге внимала певице, явно расцвечивавшей события красочными подробностями. Гойя почувствовал себя отщепенцем. Он купил текст песни, чтобы почитать его дома. День был на исходе, колокола звонили к вечерне, продавцы зажигали свет в лавках; перед домами и перед изображениями девы Марии уже горели фонари. Гойя отправился домой.
На балконах сидели люди и радовались прохладе. На балконе мрачного, подозрительного дома, почти без окон, сидели, опершись на перила, две девушки в светлом — миловидные и пышные; они рассказывали друг другу что-то очень занимательное, но все же то и дело посматривали вниз, на проходивших мужчин. А за спиной девушек, в тени, закутавшись в плащи так, что не видно было лиц, неподвижно стояли два молодца. Гойя посмотрел на балкон, замедлил шаг, затем совсем остановился. Вероятно, он смотрел слишком долго, завернутые в плащи мужчины сделали движение, чуть заметное, но угрожающее; благоразумнее было поскорее пройти мимо. Да, вот там, на балконе, настоящие махи из Манолерии, махи во всем их соблазне и блеске, а за их спиной — и так оно должно быть — мрак и угроза.
На следующий день Агустин спросил, когда же наконец они начнут портрет маркиза де Кастрофуэрте. Но Гойя только покачал головой. У него было другое на уме. Он написал то, что пережил вчера. Написал на шести небольших дощечках историю разбойника Эль Марагото. Как он напал у ворот монастыря на капуцина и как тот не потерял присутствия духа и смело захватил подстреленного им разбойника. Это был незатейливый, живой рассказ, вся песня была тут и вся та простая, откровенная радость, с которой слушали эту песню на Пуэрта дель Соль.
Но потом Гойей завладела другая картина, картина казни другого разбойника, при которой он присутствовал на площади в Кордове, — картина казни Пуньяля. И он изобразил уже удушенного, мертвого разбойника на помосте, в желтой власянице, обросшего бородой, одного в ярком солнечном свете.