Горячо одобрив такую поспешность, я пожелал ему доброго утра и ушел. Пока мы пожимали друг другу руки, он внимательно посмотрел мне в лицо, но чего бы ни ждал там различить, увидел лишь отвечающую случаю серьезность и, может быть, легкую досаду — на мысли, которые, как я заподозрил, промелькнули у него в голове.
Но забыл ли я свои мечтания, пылкую любовь, упрямые надежды? Казалось кощунством думать о них в такое время, и все-таки я их помнил. Однако когда я сел на лошадь и медленно направился к себе домой, то размышлял лишь о несбыточности этих мечтаний, обманчивости надежд и тщете моей мысли. Миссис Хантингдон теперь свободна, думать о ней более не преступно, но думает ли она обо мне? О, разумеется, не сейчас, об этом и речи быть не может! Но вспомнит ли она обо мне, когда потрясение пройдет? Во всех письмах к брату — «нашему взаимному другу», как она сама его назвала, я был упомянут лишь раз, причем в ответ на прямой вопрос. Уж одно это давало достаточный повод подозревать, что я позабыт. Но мало того. Молчать она могла по требованию долга, только пытаясь меня забыть, однако во мне крепло угрюмое убеждение, что ужасы, которые она видела и перечувствовала, примирение с тем, кого она когда-то любила, его страшные смертные муки должны были неминуемо изгладить из ее души все следы мимолетной любви ко мне. Она могла оправиться от пережитого, к ней могли вернуться прежнее здоровье, душевное спокойствие, даже бодрость, — но только не чувства, которые, несомненно, уже представляются обманчивым сном, тем более что некому напоминать ей обо мне, нет средства заверить ее в моей преданности, моем постоянстве теперь, когда нас разделяет такое расстояние и простая деликатность запрещает искать с ней встречи или хотя бы написать — во всяком случае, пока не минуют долгие месяцы. А как мне заручиться помощью ее брата? Как разбить ледяную броню застенчивой сдержанности. Быть может, он и теперь будет смотреть на мою любовь с тем же неодобрением, что и раньше? Быть может, я кажусь ему слишком бедным, слишком простолюдином, чтобы вступить в брак с его сестрой. Да, нас разделил новый барьер. Между положением миссис Хантингдон, госпожи Грасдейл-Мэнора и миссис Грэхем, художницы, отшельницы, укрывавшейся в Уайлдфелл-Холле, бесспорно, существует значительная разница. И если я посмею предложить руку первой, меня могут счесть дерзким — и свет, и ее друзья, если не она сама. О, их осуждением я равнодушно пренебрег бы, будь я уверен в том, что она меня любит. Но не иначе! К тому же ее покойный муж с обычным эгоизмом мог поставить в своем завещании условия, препятствующие ее новому замужеству. Как видишь, у меня хватало причин предаться отчаянию, будь я так расположен.
И все же я с немалым нетерпением ожидал возвращения мистера Лоренса из Грасдейла, — с нетерпением, возраставшим прямо пропорционально тому, насколько растягивалось его отсутствие. Задержался он там более чем на десять дней. Бесспорно, чем дольше сестра находила у него утешение и помощь, тем было лучше, но все-таки он мог бы написать мне, как она себя чувствует или хотя бы когда его ждать обратно. Ведь должен же он понимать, какие муки я испытываю, тревожась за нее и не зная, чего мне ждать от будущего. Однако когда он наконец возвратился, то сказал лишь, что она совсем измучена неусыпным уходом за тем, кто был губителем ее жизни и чуть было не увлек с собой в могилу, и все еще не оправилась от потрясения и от скорби, вызванной его печальным концом и сопутствующими обстоятельствами. Но ни слова обо мне, ни намека, что мое имя хотя бы раз сорвалось с ее губ или было произнесено в ее присутствии. Разумеется, об этом я его не спрашивал — на такой вопрос у меня не хватило духу, так как я уже твердо уверовал, что Лоренс против моего брака с его сестрой.
Я видел, что он ожидает дальнейших расспросов о своей поездке, но с обостренной чуткостью пробудившейся ревности… или уязвленного самолюбия… или уж и не знаю, как это назвать, я, кроме того, увидел, что он их опасается, и был не просто удивлен, но приятно удивлен, когда их не последовало. Разумеется, я пылал яростью, но гордость вынудила меня скрыть мои чувства и сохранять внешнее спокойствие — или, во всяком случае, стоическую невозмутимость — до конца нашего разговора. Теперь я этому рад. Рассуждая с большей беспристрастностью, я не могу не признать, что поссориться с ним тогда было бы и в высшей степени неприлично и глупо. Должен также признаться, что был к нему несправедлив в сердце своем. На самом деле он питал ко мне самые дружеские чувства, но это не мешало ему сознавать, что брак между мной и миссис Хантингдон свет назовет «мезальянсом», а для человека с его натурой мнение света значило много и уж тем более, когда презрительный смех и пренебрежение грозили не ему самому, но его сестре. Верь он, что брак этот составит счастье нас обоих, знай он, как бесконечно я ее люблю, то поступал бы иначе. Но наблюдая, как я спокоен, как невозмутим, он с полной искренностью не счел себя вправе смущать мою философскую сдержанность. Ни в чем прямо не препятствуя нашему союзу, он ничего не делал для того, чтобы ему содействовать, и уступал советам благоразумной осторожности, помогая нам преодолеть взаимную склонность, а не советам сердца поддержать ее. «И был прав!» — скажешь ты. Возможно, возможно. В любом случае у меня не было истинных причин испытывать против него столь горькое негодование. Но тогда я не сумел взглянуть на все столь беспристрастно и, поговорив еще несколько минут на посторонние темы, ушел, испытывая муки уязвленной гордости и разочарование в дружбе, вдобавок к агонии страха, что я и правда забыт, и терзанием при мысли, что моя возлюбленная сейчас одна, в горе, измождена телесно и душевно, а мне запрещено попытаться утешить ее, помочь ей — запрещено даже выразить свое сочувствие, так как о том, чтобы воспользоваться посредничеством мистера Лоренса, теперь не могло быть и речи.
Но что же мне делать? Ждать, не вспомнит ли она обо мне сама? Но этого, разумеется, не будет. А если она и попросит брата передать мне несколько приветливых слов, он, конечно, такой просьбы не исполнит, а тогда… какая страшная мысль… Тогда, не получив ответа, она сочтет, что мои чувства остыли и переменились. А может быть, он уже дал ей понять, что я о ней больше не думаю! И все-таки я дождусь, чтобы наконец миновали условленные шесть месяцев нашей разлуки (будет это на исходе февраля), а тогда пошлю ей письмо, — почтительно напомню о ее разрешении писать ей после истечения этого срока и изъявлю надежду, что могу воспользоваться им, дабы выразить мои искреннейшие соболезнования по поводу недавних ее горестей, мое восхищение ее благородством и мои упования, что здоровье ее уже поправилось и что ей теперь будет дано наслаждаться той мирной, безмятежной жизнью, которой судьба столь долго ее лишала, хотя поистине мало кто более заслуживает подобного блага, чем она… И добавлю несколько слов привета моему дружку Артуру с вопросом, помнит ли он меня… а может быть, и еще несколько о прошедших днях, о восхитительных часах, проведенных мной в ее обществе, вечно для меня живых, соли и утешении моего существования… А заключу выражением надежды, что ее недавние печали не совсем изгладили меня из ее памяти. Если она не ответит, то больше я, разумеется, писать не буду, если же ответит (а ответить, пусть лишь из вежливости, она все-таки должна), дальше я буду поступать, исходя из этого ее письма.
Ждать десять недель в такой мучительной неуверенности? Но мужайся! Иного выхода нет. А пока буду по-прежнему навещать Лоренса, хотя и реже, чем прежде, и по-прежнему справляться о его сестре — давно ли она ему писала и как ее здоровье, но не более того.
Так я и поступал, но ответы неизменно ограничивались точно пределами вопроса, и ни на йоту больше, к величайшему моему раздражению. Ничего нового: она не жалуется, но, судя по тону письма, еще очень угнетена душевно; она упомянула, что ей лучше; и, наконец, — она пишет, что совсем здорова, но оченв занята сыном, управлением поместьем покойного мужа и приведением в порядок его дел. Негодяй не подумал объяснить мне, какова была судьба имущества мистера Хантингдона: оставил ли он завещание или нет. Но я скорее умер бы, чем спросил бы у него об этом, — а что, если он неверно истолкует такое мое любопытство? Писем сестры он больше в руки мне не давал, а я даже не намекал, как жажду прочесть их. Впрочем, до февраля оставалось уже недолго. Декабрь миновал, январь приближался к желанному концу… Еще недели две, и тогда отчаяние и обновленные надежды положат конец этому нестерпимому ожиданию.
Увы! Как раз тогда ее подстерег новый удар — кончина дяди, наверное, довольно-таки никчемного старика, но с ней всегда доброго и ласкового, как ни с одной живой душой в мире, так что она привыкла видеть в нем почти отца. Она помогала тетке ухаживать за ним во время его последней болезни и присутствовала при его кончине. Ее брат отправился в Стейнингли на похороны, а возвратившись, сказал мне, что она осталась там, не желая покинуть тетушку одну, и, вероятно, уедет оттуда не скоро. Меня это известие удручило: пока она гостит в Стейнингли, я не сумею ей написать, так как не знаю адреса, а о том, чтобы узнать его у Лоренса, речи быть не может. Но неделя проходила за неделей, и всякий раз в ответ на мой вопрос я слышал от него, что она все еще в Стейнингли.