«Жестоко так говорить! Пёс не зловредный, он просто несчастный».
«Зловредная это я. Я терзаю себя и других. В том числе бедного Пса Трея, который за свою жизнь мухи не обидел».
«В следующий раз, как он спустится вниз, попробую отвести его в сад», – предложила я.
«Боюсь, он не пойдёт».
«А что если пойдёт?»
«Ну, тогда, значит, лаской и добротой ты сумела добиться от моего пса того, чего не добилась от меня. Но он, по-моему, пёс-однолюб, иначе зачем было брать его с собой. Дело в том, что в прошлый раз, когда я на несколько времени уезжала из дома, он не ел до моего возвращения».
Однако я не отступалась, и мало-помалу пёс стал спускаться за мною вниз всё охотнее; обследовал двор, конюшни, сад; освоился дома в гостиной; и вот уж, покидая свой пост у дверей Кристабель, приветствовал меня, тыкаясь мне в юбки мордой. А однажды он съел две плошки супа, от которого отказалась его госпожа, и радостно, виляя хвостом, посмотрел на меня. Увидев это, Кристабель проговорила с сердцем:
«Выходит, я ошибалась и насчёт его исключительной верности. Лучше б было мне оставить его в родных краях. Волшебные опушки Броселиандского леса для бедного Пса Трея ничем не краше Ричмондского парка. И главное, оставшись дома, он сумел бы утешить…» – Здесь она оборвала фразу. Видя, что она очень расстроена и не расположена откровенничать, я произнесла как ни в чём не бывало:
«Когда наступит хорошая погода, мы с тобой вместе возьмём его на прогулку в Броселиандский лес. А потом сделаем вылазку в заветные глухие места – на мыс Пуант-дю-Рас и к Бухте Перешедших Порог».
«Когда наступит хорошая погода… кто знает, где мы все будем?..»
«Разве ты от нас уедешь?»
«Куда ж я поеду?» – спросила она, и не ждала от меня ответа.
Пятница
«Через десять дней она окрепнет», – сказала Годэ. «Ты давала ей отвар из трав?» – спросила я, ведь наша Годэ, как всем это известно, колдунья. «Я предлагала, – ответила Годэ, – но она отказалась». «Я скажу ей, что твои зелья и отвары не приносят ничего, кроме пользы». «Теперь уж ни к чему. Через неделю с этой среды ей и так полегчает». Я всё это со смехом пересказала Кристабель, она помолчала, а потом осведомилась, какие-такие болезни лечит Годэ своим колдовством? Бородавки, колики, а ещё бесплодие и некоторые другие женские болезни, простуды и пищевые отравления, объяснила я. Годэ умеет вправить вывихнутый сустав и принять ребёнка – да, да, честное слово! – и знает, как обмыть покойника, и как привести в сознанье утонувшего. Все у нас помаленьку это умеют.
«Не бывает ли, что она не лечит, а калечит?» – спросила Кристабель.
«Нет, насколько я знаю. Она очень скрупулёзная, очень умная, или ей всегда везёт. Я б доверила Годэ свою собственную жизнь».
«О, твоя жизнь представляет большую ценность».
«Как и жизнь любого другого человека», – отозвалась я. Она меня пугает. Я понимаю, что она имеет в виду: что её жизнь…
В точности по предсказанью Годэ, она окрепла; и когда в начале ноября выдалось три или четыре ясных дня (как это порой случается, хотя и редко, на нашем столь капризном, изменчивом побережье), – я отвезла её и Пса Трея на повозке к морю – к заливу Фуэнан. Я думала, что она, несмотря на пронизывающий ветер, примется бегать со мною вдоль моря взапуски или лазить по камням. Но она просто стояла у края воды – ботинки её утопали во влажном песке – и, знобко пряча руки в рукава, слушала крики чаек и как волны с бурунами разбиваются о камни, и была совсем, совсем неподвижна. Я подошла к ней и заметила, что глаза её закрыты, лишь брови, с каждым ударом прибоя, болезненно хмурились. У меня возникло странное ощущение, словно эти удары бьют ей по голове и она по какой-то причине принимает их. Я тогда отошла прочь; никогда ещё я не встречала человека, который умел бы так дать почувствовать, что твои обычные проявления дружелюбия – неуместное вторжение в чужой внутренний мир.
Вторник
Всё же я была полна решимости говорить с нею о писательстве. Я выждала момент, когда она, казалось, пребывала в безмятежном и приязненном настроении; она вызвалась мне помочь штопать простыни (кстати, она в этом мастерица куда лучше меня – она вообще преуспела в шитье, в рукоделии). Я начала:
«Кузина Кристабель, я и вправду мечтаю стать писательницей».
«Если это так, если у тебя есть дар, то никакие мои слова ничего не изменят, и ты станешь, кем хочешь».
«А вдруг у меня не хватит решимости? Прости, кузина, я не то говорю: „не хватит решимости“ – это звучит слишком сентиментально. Я хотела сказать, вдруг мне что-нибудь помешает? Например, замкнутость моей жизни, отсутствие общения, дружеского внимания. Или недостаточная вера в себя. Или твоё презрение…»
«Моё презрение?!»
«Ты ведь уже заранее вынесла обо мне суждение, как о глупой девчонке, которая сама не знает, чего хочет. Ты видишь не меня, а своё представление обо мне».
«А ты, конечно же, вознамерилась разрушить моё ошибочное мнение. Ладно, Сабина, по крайней мере одно из ценных качеств писательницы-романистки у тебя налицо – ты развеиваешь простые и удобные заблуждения людей. Причём делаешь это в приятной, воспитанной манере и без излишней мрачности. Что ж, поделом мне. Скажи, что же ты пишешь? Ты ведь пишешь? Ибо в этом ремесле желание, не перешедшее в действие, превращается в опасный призрак…»
«Я пишу, о чём умею. Но, конечно, пишу не то, что мне хотелось бы. А хотелось бы написать историю чувств женщины. Современной женщины. Но что я могу узнать о современной жизни в этих гранитных стенах, которые нечто среднее между тесным узилищем Мерлина и тюрьмой, возведённой в Век Разума. Вот я и пишу о том, что мне более всего знакомо – о странном, о фантастическом, обрабатываю легенды из отцовского собрания. Например, я написала повесть о затонувшем городе Ис».
Кристабель ответила, что с удовольствием прочтёт мою повесть. И сообщила, что написала на английском поэму на тот же сюжет! Я немного знаю английский, совсем немного, сказала я, не могла бы Кристабель поучить меня этому языку? «Ладно, я попробую. Я не слишком хорошая учительница, мне не хватает терпения. Но я попробую».
Затем Кристабель сказала:
«С тех пор как я сюда приехала, я не пыталась ничего писать, потому что не знаю, на каком языке думать. Я, если угодно, похожа на фею Мелюзину, на Сирен и на Русалок, которые наполовину французские, наполовину английские созданья, но за этими языками стоит ещё и бретонское, кельтское начало. Всё зыблется, всё меняет для меня очертанья, включая мои собственные мысли. Желание писать я унаследовала от отца, который был в чём-то схож с твоим отцом. Но язык, на котором я пишу – с которым я родилась! – это язык не отца, а матери. Моя мать (она жива и поныне) – не из числа духовных личностей, её собственная речь состоит из пустячных слов домашнего обихода и слов, почерпнутых в лавке модистки. Далее, английский, по самой своей природе, создан как бы из мелких преткновений; это язык массивных предметов и понятий и вместе тонких софистических разграничений; язык разрозненных наименований – и точных наблюдений. Отец считал, что у всякого человека должен быть один родной язык . Поэтому в ранние мои годы, ради моего блага, он отказался от своего языкового «я»: говорил со мною только по-английски, рассказывал мне английские сказки и легенды, пел английские песни. Французский и бретонский я узнала от него же, но позднее».
Такова первая откровенность, которую позволила себе Кристабель, и это откровенность писателя, предназначенная для другого пишущего человека. Правда, в первое время я думала не столько о её словах насчёт родного языка, сколько о том, что мать её до сих пор жива. И вот дочь, то есть Кристабель, находясь в некой беде – а что она в беде, ясно, – обращается не к матери, а к нам – вернее, к моему отцу, – вряд ли она, принимая решение ехать в Кернемет, хотя бы задумалась обо мне.
Суббота
Она прочла мою повесть о короле Градлоне, принцессе Дауде, коне Морваке и Океане. Она забрала её у меня вечером 14 октября и вернула двумя днями позже. Она вошла ко мне в комнату и каким-то поспешным, почти бесцеремонным жестом вложила тетрадь мне в руки, но на губах её играла странная полуулыбка. «Вот твоя повесть, – сказала Кристабель. – Я не стала ничего помечать на страницах, лишь позволила себе сделать несколько заметок на отдельном листе. Держи».
Как описать мою радость, радость человека, которого наконец-то приняли всерьёз? Когда она забирала моё сочиненье, по лицу её было видно, что она приготовилась найти там одну сентиментальщину и розовые вздохи. Я знала, что мой труд не таков, но её нехорошая уверенность на какой-то момент поколебала мою, хорошую. Конечно, я не сомневалась – в том или ином у меня отыщутся недостатки; и всё же чувствовала: что я написала – то написала всерьёз , и уже поэтому оно имеет разумное основание, смысл, raison d'etre. Одной половиной души я ждала приговора кузины, а другой – надеялась на лучшее.