Он тряхнул головой, не желая удручать себя ненужным грузом печальных размышлений: и без того тяжелый путь впереди! – и, держа Машу за руку, двинулся вслед за Савкою по тропе вдоль берега.
* * *
Это и в самом деле оказалась удобная, короткая тропа, которая еще задолго до рассвета вывела их к устью Сосьвы. Здесь, под бережком, причален был карбас, и Савка, прошедший вторую половину пути на рысях, не в силах справиться со своим недоверчивым беспокойством, наконец-то с облегчением убедился, что вогулы не сбежали, не напились, не уснули, а зорко стерегут посудину. Ее очертания мрачно темнели на речной глади, серебряной в лучах высокой луны. Ночи в августе хоть и удлинились на час, но все как одна стояли ясные, яркие и до того светлые, что округ было видно как днем. Наверное, именно такие тускло-серебряные дни и ночи выдаются в ином мире, и Маша, то и дело поглядывая на мужа, никак не могла свыкнуться с реальностью происходящего. Но, очевидно, и ее лицо чудилось со стороны призрачным, нездешним, ибо высокий человек, внезапно появившийся из густой тени нависшего берега, при виде Маши сперва перекрестился, отшатнувшись, – и только потом бросился к ней, заключил в объятия, и она щекой ощутила прикосновение его влажного от слез лица.
Отец! Это был отец, и он пришел проститься с нею навеки.
Навеки!..
Александр Данилыч как схватил дочь в объятия, так и стоял зажмурясь и словно бы не собирался отпускать.
Князь Федор держался в стороне, с болью поглядывая на посеребренную лунным светом голову Меншикова. Чудилось, он за этот день сплошь поседел… а может быть, так сие и было, и лунный свет здесь вовсе ни при чем.
Видя это прощальное, неразрывное объятие, князь Федор даже руку к сердцу прижал, ибо вполне живо ощущал, что чувствует сейчас Меншиков. Все-таки одно дело – поверить в чудо, измысленное Сивергой для спасения Маши, и совсем другое – увидеть мертвое, восковое лицо любимой дочери, услышать, как застучали по крышке гроба комья земли… ждать ее теперь в этой серебряной, призрачной ночи, не веря, не зная, придет она – или в самом деле так и лежит в кромешной могильной тьме. И вот теперь они вновь встретились – чтобы вновь пережить разлуку, столь же необратимую, как смерть. Поэтому он стоял молча, терпеливо ждал, не обращая внимания на встревоженные Савкины взгляды. Все правильно, все верно: отойти от Березова лучше затемно, пока спит всякий случайный взор, однако у него сердца не хватало произнести роковое слово и оторвать Машу от отца.
Александр Данилыч сам все вспомнил, сам очнулся, сам разомкнул объятия и, поцеловав дочь в лоб, взглянул на князя Федора с улыбкой, которая на этом смертельно-бледном лице казалась судорогой боли:
– День сегодняшний пуще иного года исполнен душевного трепетания… Боже мой! Только нынче постиг: что я видел, что знал прежде?! Великий государь несся по жизни, будто звезда летучая, меня в вихре движения своего увлекая. Мы видели только грядущее, отринув настоящее; мы зрели чужую удачу, позабыв о мудрости родной… Да у Баламучихи больше ума, чем у меня! Она что-то учуяла сегодня… я же, может статься, жизнь свою проиграл лишь потому, что утратил этот нюх, это чутье живого, русского… нет, просто – человека. До сих пор умом не постигаю, как возможно было сделать то, что сделала Сиверга, до сих пор мерещится в этом какой-то подвох! Веру утратил, вот и… рухнул.
Маша отстранилась, пристально глянула на отца, попыталась что-то произнести дрожащими губами, но он с ласковой улыбкой покачал головой:
– Нет, нет! Я не ропщу, я с умилением предаюсь воле Творца. Кого боги хотят погубить, того лишают разума. Ну а я… лишен был веры. Да что! Был я баловнем судьбы, все мне досталось шутя – шутя и утратилось. – Он хохотнул. – Впрочем… не совсем.
Не выпуская Машиной руки, Александр Данилыч поманил князя Федора в тень и, пошарив за пазухой, извлек нечто, на первый взгляд показавшееся хороводом крошечных мерцающих звездочек, и только когда ладони Федора коснулось что-то колючее, он понял, что держит драгоценные каменья.
– Алмазы? Ожерелье?! Быть не может! – недоверчиво шепнула Маша. – Но… нет, как? Где ты их спрятал?!
– Не могу же я выдать любимую дочь замуж безо всякого приданого, – пожал плечами Александр Данилыч, и князь Федор отметил, как ловко он уклонился от ответа.
– Нет, я не возьму, – отстранилась Маша. – Тебе, всем вам здесь они куда нужнее!
– Э-э, нет!.. – отскочил Меншиков и едва не упал, едва удержался, вцепившись в плечо Федора. – Ничего, ничего. Это я каблук плохо привинтил.
Маша глянула вниз. Отец был обут в свои единственные сапоги с высокими наборными каблуками: сапоги, сшитые по старому русскому образцу, а не новомодные башмаки с пряжками, которые всегда нашивал при дворе.
– Быть того не может, – повторила она ошеломленно. – Неужто в каблуках?!
Меншиков торжествующе рассмеялся:
– Да, Пырский с Мельгуновым чуть ли не в ушах у меня шарились, а сапоги снять не додумались. Я же, предчувствуя новые Петькины и Долго… – Он хмыкнул, скрывая обмолвку, и смущенно покосился на Федора: – Предчувствуя, стало быть, новые противников моих пакости, исхитрился еще в Раненбурге измыслить схорон [95]. И, как видите, очень кстати.
Он похохатывал, весьма довольный собою, но от князя Федора, который не сводил глаз с тестя, чая в его взвинченности какой-то новой неожиданности, не ускользнула смущенная заминка, предшествующая новому широкому жесту: сунув руку за пазуху, Меншиков извлек оттуда две алмазные серьги и сунул их дочери.
– Бери, не спорь, – сказал ворчливо. – Пригодятся. Корабельщики, знаешь, какой народ? Три шкуры с вас драть будут за провоз, а до Лондона, чай, дорога долгая! Может, с нашими-то еще столкуетесь сердечно, а как сядете на аглицкую ладью, так каждый камушек в ход пойдет! Еще ладно, что зимовать не придется в Архангельске, а то б и вовсе… – Он осекся, но, взглянув в блеснувшие глаза князя Федора, только рукой махнул: – Ах, язык-то помело, чертов болтун!
– Откуда вам сие ведомо, батюшка? – воскликнула изумленная Маша, а князь Федор ничего не спрашивал: и без слов было ясно, что Сиверга открыла Меншикову грядущее.
Значит, все обойдется, все сбудется, их ждет удача! Князь Федор всегда верил в нее, но верить – это одно, а знать доподлинно – совсем другое, и сейчас он чувствовал себя так, будто у него выросли крылья. Руки чесались скорее взяться за правило [96] карбаса, распустить парус, поймать волну и ветер, вдохнуть полной грудью воздух свободы, но он сдерживал себя, не забывая: эти двое прощаются навсегда.
Маша сжала в горсти драгоценности и орошала их тихими слезами, а отец растерянно глядел на нее, и лицо его было уже вполне различимо: короткая северная ночь шла к концу, стремительно близился рассвет.