— Правда.
— Вот это и есть борьба. Во имя чего, это уже отдельный разговор — долгий, ненужный. Но это же наше свойство — не отпихнуть, а уступить. Ваше свойство — сидеть и разговаривать. Чего тут бояться? Уважение — да. Иерархия должна быть. Да, я известный артист, да я много сделал для этой страны, не побоюсь этих слов. Обидел я вас что ли чем-нибудь? — спрашивает он, вскинувшись, и снова мне кого-то напоминает, и снова мне становится некомфортно.
— Нет.
— Видите, и разговор у нас хорошо идет.
— Про «Царя»… — произношу я, и тут же понимаю, что в этом человеке я все это время видела не артиста, а Ивана Грозного. — Вы не играли. Янковский играл, а вы — жили.
— Это режиссерское искусство: он командует, мы делаем, — спокойно говорит он, но в голосе угадывается сопротивление. — Мы делаем, мы умеем делать.
— А вы жили, — повторяю я. — И это — не комплимент.
— Я сделал изделие, не мое дело судить, что оно такое. Я сказал все, что мог, на экране. Сделал all the best. Все, что мог… Я старался, теперь ваше дело, критиков и журналистов, разбирать, что это такое. А получается наоборот — журналист приходит ко мне и спрашивает: «Что вы хотели сказать?» Я коробку спичек сделал, — он хватает со стола коробку, — так что, будьте любезны. Кто-то скажет — блеклая, кто-то — стертая, а кому-то понравится. Это о спичках, а тут два таких грандиозных фильма, о таких серьезнейших периодах истории нашей страны. А вы хотите, чтобы я ответил. Да я сам не знаю. А вы высказываете готовое мнение.
— Да, что вы прожили, а не сыграли.
— Да ничего подобного! Все это делается! Все это — ремесло. Как это прожить?.. Проживаешь, конечно, эту роль, этого человека, стараешься посмотреть на мир его глазами, не внешне корчить рожицы. Вот как русский царь Иван Грозный смотрел на эту жизнь?
— Но как его понять? Почему убивал столько?
— А это непонятно. Мой герой в «Острове» мне понятен. По мелкому поводу я так же стараюсь с какими-то своими гадостями бороться, хоть и уровни разные. Но суть я знаю очень хорошо. Там я был как рыба в воде. А в «Царе»… — просто… ну так неизвестно, что играть. Это такая фигура сложная, огромная и отстоит очень далеко. История — путаная вещь. Что там было на самом деле? Было трудно… Но где труды, там и радость.
— Что еще было, кроме того, что он убивал?
— Что еще было? Как это было — неизвестно. Ну, вот сейчас ты такой, а завтра ногу сломал — уже другой, сосудик лопнул, в параличе слег, третий будешь. Вот и какие мы? Кто мы? Какой Грозный? Себя бы понять… Тысяча мыслей за одну минуту в голове вертится.
— Когда вы пели «Муха — источник заразы», вы ведь не были таким, как сейчас?
— Это не моя задача знать, какой я Я знаю, что я делаю.
— Ничего не случилось? Вы изменились без потрясений? Или не изменились совсем?
— Это — ваша работа. Не перекладывайте ее на меня.
— А может, вы своей религиозностью всех вокруг пальца хотите обвести, — говорю я, а Мамонов смотрит на меня. — Помогите разобраться — врете или нет?
— Моя религиозность — это цвет моих трусов, — жестко отвечает он. — Когда я про Бога говорю, я рассказываю, как у меня было и как у меня стало. С точки зрения учащегося только.
— Учитель у вас есть?
— Учителей у меня много. Тот же Исаак Сирин. И компас дан, и путь понятен.
— Есть у вас компас?
— У всех он есть, Евангелие откройте. Это книга, которая переиздана на все языки мира без исключения. Не понимаешь? Сиди тогда в своей каморке. Как это все само? — он показывает рукой на траву и деревья в окне. — Вот это — все само? Это не само. Ты это знаешь, и я знаю. Это наш с тобой компас, это нам открылось. И начинается правильное состояние, вот это — тону.
— И никто вам не поможет?
— Бог поможет, для этого он и пришел на землю.
— И вы в спасение верите?
— Если бы не верил, не барахтался бы. Дело свое надо правильно делать, жить по правде. Мы же сами знаем, что не доделали, не дорепетировали. Каждый знает.
— Каждый? Посмотрите, в наших деревнях мужики в беспробудном пьянстве лежат и встать не могут. Каждый?
— Не мое дело, — отмахивается он, и возвращает иглу на пластинку.
— Не мое? Это — моя страна. И люди — наши.
— Повторяю, из отдельных клеток все складывается.
— И вы не хотите обращать внимание на те клеточки, которые тонут?
— Обращая внимание на те клеточки, вы загубите свою.
— Я так не думаю.
— А закон такой.
— Неужели вы думаете, что, видя тонущего, человек должен стоять, смотреть и в это время думать о том, как бы душу свою спасти?
— Вы, не умея плавать, утонете. Реальную картину представьте. Тонет человек. А вам говорят — «Какая же ты немилосердная! Спаси другого!». А ты отвечаешь — «Тон-у-у», — говорит Мамонов и снова слышится слабый ручеек. — А ты говоришь: «Я плавать не умею…»
— Нужно научиться.
— Да, — вскидывается он. — Да, да! Абсолютно четкий ответ. Замечательный ответ. В десятку! — он говорит, как учитель, и мне приятно, что он меня хвалит. — Вся наша жизнь уходит на то, чтобы научиться переплыть. Церковь есть корабль. Мы в этом корабле — и только. Никаких трех дорог. Вся жизнь, если она настоящая, должна уходить на умение плавать. Потому что за гробом мы такие, какие придем. Чему не научимся, тому не научимся. Что нас мучило, то и будет мучить. Хочу курить. Если не успею победить, и там буду хотеть, а там нечего, но жечь будет также. Вот что такое муки вечные. На что я, дурак, себя обрекаю, выпивая пиво? Почему? А кто знает…
— Так постарайтесь еще.
— Я не алкоголик, не в этом дело. Дело в том, что душа моя хочет этих сластей. Если я десять лет терплю, но мне хочется выпить, я пьяница все равно. Бог хочет от нас качества наших душ. Смотря на себя, раз разговор обо мне, скажу, что не начато даже ничего.
— Водка плоха в том случае, если напьешься и семью тиранишь. Три бутылки пива не при чем.
— Не плохи деньги, не плоха водка, плохо то, зачем и с какой мерой мы это используем. Если мы способны выпить пятьдесят граммов водки перед обедом, это на пользу. Но не двести пятьдесят вечером. Мой отец выпивал каждый день перед обедом, но для него это не было страстью и борьбой. Это же болезнь — алкоголизм. Душевная болезнь.
— Есть у вас красивый костюм?
— Костюм? Есть, — Мамонов оглядывает свои старые брюки. — Есть хорошие у меня пиджаки. Могу одеться не хуже других. Ну а зачем? Висит все. Я — актер, бываю на торжествах, приемах, надо выглядеть как все, не выделяться.
— Где купили пиджаки?
— В Германии, зашел, примерил, да и купил сразу.
— Понравилось в Германии?
— Так я там много было. Я дома люблю. Я очень люблю эту страну.
— Что такое дом?
— Дом — это Россия.
— Но вам ведь дела нет до тех, кто лежит и спивается.
— Как нет? — зачем-то переспрашивает мягко и вкрадчиво, я вздрагиваю — не могу выбросить образ Грозного из головы. — Есть, — еще мягче говорит он. — потому что я пью вместе с ними. Как мне нет дела? Если он приходит — «дай», а я даю, чтобы отвязаться, вот это — мне дела нет… Я на сцене скакать умею, стараюсь там изо всех сил. А жизнь идет, кто-то глухой, кто-то слепой, кто-то пьяный лежит, а кто-то на катере едет по Белому морю… Многообразна жизнь. Шесть с половиной миллиардов человек, у каждого — свои ситуации. И никогда никакой закон — ни государственный, ни божеский — их не пропишет. Приходится всегда думать головой. Так же и в кино. Почему я работаю с Лунгиным? Мы с ним единомышленники, у нас схожие взгляды на то, что есть эта жизнь. Где мы расходимся, мы обсуждаем, не спорим, и чаще всего он меня убеждает, раскладывает ситуацию, и я говорю — да, Паша.
— Такое возможно — вас убедить?
— Такое-то и возможно. Это и есть настоящее общение, а не — давай, делай так, свет не туда. А Олег Иванович Янковский, которого и так таскали, и так колотили, ни разу не пожаловался, что обед не вовремя. Ни разу.
— А вы пожаловались?
— Конечно. Мы артисты — люди капризные.
Чихает кот на столе. Еще раз. И еще. Мамонов встает, берет кота за шкирку и выставляет его за дверь, тихо проговаривая — «Иди отсюда. Иди отсюда».
— Вы зачем кота выбросили?
— Ничего… — отмахивается Мамонов и игла едет по пластинке. — Вот, мне кажется, я не злой человек… — начинает он отвечать на вопросы, которые я задавала в начале.
— Вы — недобрый. Кот — болен.
— Поверьте мне, — говорит он, и я замираю — вот сейчас из него и выпрыгнет Грозный, — это мой кот, и мой дом.
— Вы видите? — с опаской спрашиваю я.
— Да, вижу, — таким тоном можно сказать «да помолчи ты». — Доброта — это не сю-сю. Доброта — это польза. И ему в данном случае было полезно пойти на улицу. Я знаю, чем он болен, и я его лечил, и кормил. А вы думаете, я его взял и вышвырнул? Вы взяли внешнее. А за этим не увидели внутреннее. Но не в этом дело. За котами так же, как за людьми. Если ребенку все разрешать? Под трамвай иди. И что будет? Будут отрезанные ноги. Если им сейчас все разрешать — этим котам… Любовь — не сю-сю и ах ты мой холесенький, и ушла, а я живу с ним, я знаю, что ему полезно. Это вредная привычка спать на столе. Я так считаю… в моем доме, — наконец, добавляет он. — Если бы я это сделал по гневу — ой, надоел ты мне, вот тут вы правы, это грех. Но я спокойно взял его за место, где не больно, и он, видите, лег, где ему лучше. У него вот тут на глазу язвочка, — Мамонов показывает на свой глаз. — А внешне история с котом выглядит ужасно — кота погнали с теплой батареи. Так и тут — приходит пьяница — «Дай полтинник», «Толя, не дам» — если я не дал, выдержал, не наорал на него…