Но он зря беспокоился. В тот вечер Хемингуэй был всецело занят своими делами. Сверх меры взвинченный, он, вспылив по какому-то поводу, швырнул и разбил стакан о камин. Когда Эрнест пустил шапку по кругу, собирая деньги для республиканцев, и кинозвезды начали выписывать тысячедолларовые чеки, Фицджеральд почувствовал себя отверженным.
Позднее Фицджеральд сообщал Перкинсу, что Хемингуэй пронесся, «словно вихрь», и поставил крупного продюсера Любича на место, отказавшись переделать свою картину на голливудский манер. «Я чувствовал, что он находился в состоянии нервного исступления, — описывал поведение Хемингуэя Скотт, — в этом проглядывало что-то почти религиозное». Когда Перкинс в ответ написал о неприятной стычке Хемингуэя с Максом Истменом в «Скрибнерс», о том, какой она имела резонанс, Фицджеральд бросился на его защиту. «Теперь он так погружен в собственный мир, — писал Скотт, — что я не могу помочь ему, даже если бы сейчас был близок с ним, чего нет. И все же я так люблю его, так глубоко переживаю все, что с ним происходит. Мне искренне жаль, что какие-то глупцы могут насмехаться над ним и причинять ему боль».
Между тем Фицджеральд начал замечать — в ранее монолитном фасаде обнаруживались трещины. После случая со «Снегами Килиманджаро» он как-то сказал, что у Хемингуэя «такое же нервное расстройство, как и у меня, только проявляется оно у него по-другому. Он склонен к мании величия, в то время как я к меланхолии». К тому же, Фицджеральд сомневался, можно ли художественно воплотить опыт, который приобретался только ради того, чтобы его описать, к чему, как считал Скотт, во все большей степени стремился Хемингуэй. «По ком звонит колокол» показался Фицджеральду несколько ниже самых лучших произведений Эрнеста. Он сравнивал роман с «Повестью о двух городах», хотя сравнение, может быть, и не совсем удачное. «По моему мнению, это абсолютно поверхностный роман, который по глубине можно сопоставить разве что с «Ребеккой».[183] В нем нет «ни накала страстей, ни оригинальности, ни вдохновенных поэтических мгновений (как в «Прощай, оружие!» — Э.Т.). Но мне кажется, что среднему читателю, привыкшему восхищаться Синклером Льюисом, он понравится больше, чем все ранее написанное Хемингуэем. Роман состоит в большой мере из бесконечных авантюр в духе Гекльберри Финна и, конечно, высоко интеллигентен и художествен, как все, что создает Эрнест». Фицджеральд явно завидовал коммерческому успеху нового произведения Хемингуэя и не скрывал этого в письме к автору. Роман попал в список бестселлеров, и за одно право на экранизацию Хемингуэй получил более 100 тысяч долларов. «Довольно заметная разница с его убогими комнатушками в Париже с видом на лесосклад, — писал Фицджеральд Зельде. — …помнишь, с каким безразличием он относился к тиражам своих книг?» — И все же, в конечном счете, Фицджеральд не решался быть судьей Хемингуэя, который, подобно стихии, развивался по своим собственным законам. Зная его жизнь, Фицджеральд понимал, что некоторая странность и необузданность Эрнеста — следствие пережитого им. Хемингуэй, этот байроновский герой, неотступно владел мыслями Фицджеральда, который ассоциировал себя с ним больше, чем с кем-либо из его современников. «Люди, подобные мне и Эрнесту, в свое время были очень восприимчивыми, — писал он в те годы, — и они дали столько, что испытывали мучения от мысли причинить кому-нибудь боль. Такие люди, как я и Эрнест, сгорали от желания сделать всех счастливыми и прилагали ради этого отчаянные усилия… Нас с Эрнестом обуревали страсти, и мы обрушивались на людей за их глупость и т. д. и т. д. Я и Эрнест…»
Вплоть до конца дней своих Фицджеральд проявлял живой интерес к Эрнесту, постоянно спрашивая о нем в письмах к Перкинсу: «Где он?», «Над чем работает?», «Что думает о войне?» Со своей стороны, Хемингуэй при всем своем снисходительном отношении к Фицджеральду прислал ему экземпляр «По ком звонит колокол» с надписью: «Скотту, с любовью и уважением». «Это прекрасный роман. Никто из нынешних писателей не мог бы создать ничего лучше», — откликнулся Фицджеральд, подписавшись в конце: «С прежней любовью».
Среди заметок к «Последнему магнату» есть такая: «Это роман для двух лиц — для С. Ф. (Скотти) в семнадцать лет и для Э. У. (Эдмунда Уилсона) в сорок пять. Он доставит удовольствие им обоим». Если прежде и был холодок в отношениях между Уилсоном и Фицджеральдом, то теперь, к концу жизни Скотта, они сблизились. Уилсону было легче иметь дело с новым Фицджеральдом, присмиревшим и остепенившимся, нежели с пользовавшимся шумной славой бесшабашным сорвиголовой 20-х годов. Осенью 1938 года Фицджеральд вместе с Шийлой провел ночь у Уилсона в Стамфорде в штате Коннектикут, где тот поселился с молодой женой Мэри Маккарти.[184] С годами Уилсон приобрел солидность, а его выпуклый лоб под редеющими каштановыми волосами придавал ему схожесть с судьей. Фицджеральд внимал Уилсону, и тот, с внушительной серьезностью глядя на него своими карими глазами, рассуждал о Кафке и других интересовавших его вопросах. Во время беседы он не перескакивал, как Фицджеральд, с темы на тему; ухватившись за одну какую-нибудь проблему, не отпускал ее до тех пор, пока не исчерпывал до конца. Фицджеральд признавался Уилсону: «…тот вечер дал мне многое, в то время как он вряд ли мог оказаться полезным тебе». Уилсон в ответ убеждал Фицджеральда не губить оставшиеся годы на жизнь в Голливуде. «Все ожидают от тебя начала нового этапа», — внушал он Скотту.
Отношения между ними, как и вначале, носили чисто литературный характер. Человек, который правил первые пробы пера Фицджеральда, написанные для «Литературного журнала Нассау», продолжал оставаться ментором. Фицджеральд приравнивал одобрение Уилсона к литературному бессмертию, ибо Уилсон был критиком, воспитанным на шедеврах мировой литературы, и его суждения опирались на обширные познания в гуманитарных науках. Уилсона, со своей стороны, влекло к Фицджеральду как к писателю, которому он дал путевку в литературу и помог в становлении, убедив его писать строго, объективно, опираясь на классические традиции. Уилсона поражал быстрый творческий рост Фицджеральда, но если суждения критика о Фицджеральде свидетельствовали об уважении к нему как художнику, то они обнаруживали и досаду его, и даже некоторое высокомерие в отношении к Фицджеральду как к человеку.
Уилсон и Фицджеральд были настолько разными людьми, что можно только диву даваться, как они могли ладить друг с другом. Уилсон обнаружил свое призвание в пятнадцать лет, когда в библиотеке отца случайно натолкнулся на «Историю английской литературы» Тэна[185] и, с головой окунувшись в чтение, забыл обо всем на свете. С тех пор его подход к писателям, в значительной степени, напоминал подход этого английского критика: скажите мне о предках и прошлой жизни автора, и я раскрою вам, кто он и чего от него можно ожидать — Tel arbre, tel fruit.[186] Сила Уилсона крылась в логическом анализе, в его способности разложить проблему на части с помощью стройных доводов и сделать внушающие доверие выводы. Он блистал в литературных спорах, оперируя доводами как неопровержимыми правовыми документами и излагая свою точку зрения убедительно и веско. Чувство и разум Фицджеральда тяготели к совершенно противоположному — к воображаемому, интуитивному, наводящему на размышления, непоследовательному, сверхъестественному и даже мистическому. Фицджеральд был прирожденный художник, тогда как Уилсон — прирожденный критик.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});