«Я увидел его тогда в первый и последний раз. Я смотрел на него так, будто у нас в редакции, в пыльной и беспорядочной Москве, появился капитан „Летучего голландца“ или сам Стивенсон.
Грин был высок, угрюм и молчалив. Изредка он чуть заметно и вежливо усмехался, но только одними глазами – темными, усталыми и внимательными. Он был в глухом черном костюме, блестевшем от старости, и в черной шляпе. В то время шляп никто не носил.
Грин сел за стол и положил на него руки – жилистые, сильные руки матроса и бродяги. Крупные вены вздулись у него на руках. Он посмотрел на них, покачал головой и сжал кулаки – вены сразу опали.
– Ну вот, – сказал он глуховатым и ровным голосом, – я напишу вам рассказ, если вы дадите мне, конечно, немного деньжат. Аванс. Понимаете? Положение у меня безусловно трагическое. Мне надо сейчас же уехать к себе в Феодосию.
– Не хотите ли вы, Александр Степанович, съездить от нас в Ленинград на проводы „Товарища“? – спросил его Женька Иванов.
– Нет! – твердо ответил Грин. – Я болею. Мне нужно совсем немного, самую малую толику. На хлеб, на табак, на дорогу. В первой же феодосийской кофейне я отойду. От одного кофе и стука бильярдных шаров. От одного пароходного дыма. А здесь я пропаду.
Женька Иванов тотчас же распорядился выписать Грину аванс.
Все почему-то молчали. Молчал и Грин. Молчал и я, хотя мне страшно хотелось сказать ему, как он украсил мою юность крылатым полетом своего воображения, какие волшебные страны цвели, никогда не отцветая, в его рассказах, какие океаны блистали и шумели на тысячи и тысячи миль, баюкая бесстрашные и молодые сердца…
Мысли у меня метались и путались в голове, я молчал, а время шло. Я знал, что вот-вот Грин встанет и уйдет навсегда.
– Чем вы сейчас заняты, Александр Степанович? – спросил Грина Новиков-Прибой.
– Стреляю из лука перепелов в степи под Феодосией, за Сарыголом, – усмехнувшись, ответил Грин. – Для пропитания.
Нельзя было понять – шутит ли он или говорит серьезно.
Он встал, попрощался и вышел, прямой и строгий. Он ушел навсегда, и я больше никогда не видел его в жизни».[378]
Так написал о Грине Паустовский. Доверять этому отрывку полностью нельзя хотя бы потому, что «безусловно трагическим» положение Грина в 1924 году не было. Паустовский использует это выражение, основываясь на словах из заявления Грина, написанного в действительно трагическом для него 1931-м. За семь лет до этого Грин жил намного лучше, был здоров и о перепелах, которых он стрелял из лука ради пропитания, скорее всего шутил или же мистифицировал молодых советских писателей. А может быть, и сам осторожный Паустовский проливал таким образом свет на трагедию последних лет жизни Грина.
А вот запись из Дневника Михаила Пришвина:
«14 авг. 1924 г. Это ведь Грин первый пришел ко мне встревоженный, узнав, что я укушен бешеной кошкой, и сказал: „Мы с вами мужчины, я вот что скажу, не пугайтесь: прививка действует на 80 %, а если вы попадете в 20 %? Вот есть средство: купите тогда чесноку и ешьте, лечитесь, как лечатся собаки в лесах…“
Конечно, все это вздор, и не так уж я боюсь, но меня тронуло внимание. И тот же самый Грин узнал вчера, что разрешена продажа водки, купил две бутылки и уговаривал меня с ним пить, хотя знает очень хорошо, что во время прививок нельзя: „Мало ли врут доктора!“ и т. д., я едва мог вырваться от него и, думаю, вот если бы я был алкоголик…
С Грином были еще Анатолий Каменский и Вашков (Евгений Иванович). Выпив, все они говорили о любви вообще и о жене Арцыбашева, причем Каменский называл ее своей гражданской женой. Вашков сопоставлял Грина с Вагнером: оба, мол, человека отрывают от быта. Грин же хвалил Куприна и говорил о Бунине как о ничтожном писателе. Все это были архаические остатки Петербургской богемы – воскресли, как воскресла казенка».[379]
Вот от этой богемы и пыталась уберечь Нина Николаевна своего мужа, и вся ее дальнейшая жизнь была борьбой и мукой, которую пришлось изведать многим русским женщинам.
В ее мемуарах описывается и эпизод, связанный с «бешенством» Пришвина:
«Как-то в 1923 или 1924 году, когда мы, приезжая в Москву, остановились в Союзе Писателей (Тверской бульвар, дом Герцена) одновременно с нами приехал М. Пришвин, отношения с которым до того были доброжелательные и в московской комнате которого, в том же доме, мы по любезному его предложению, жили полторы-две недели. Прежде Александр Степанович неоднократно с Пришвиным выпивал. Теперь Пришвин приехал делать пастеровские прививки – его укусила бешеная кошка. Грин не знал, что в это время вино запрещено, и пригласил его выпить. Тот отказывал, Александр Степанович настаивал, так как был уже „навеселе“. Какую истерику поднял этот неглупый человек и талантливый писатель. „Грин хотел меня погубить! Он нарочно звал меня выпивать…“ Александр Степанович, услышав это, только плюнул…»[380]
В 1948 году литературовед В. В. Смиренский, которому Нина Николаевна посоветовала обратиться к Пришвину за воспоминаниями о Грине, писал ей: «Пришвин … написать же воспоминания о встречах с А. С. отказался, из чувства уважения к А. С. Вероятно, встречи были из невеселых».[381]
Нину Николаевну этот ответ возмутил: «Почему же нельзя вспоминать и хорошее, и плохое? Почему плохое (с его, Пришвина, точки зрения) должно поглощать то хорошее, что ведь было? Это чисто женская черта в мужском характере…».[382] Последнее – камешек в огород не столько Пришвина, сколько Веры Павловны Калицкой, для которой плохое в бывшем муже тоже поглотило хорошее.
А Грины меж тем обживали Феодосию. Осенью 1924 года семья писателя перебралась в четырехкомнатную квартиру на улицу Галерейную, где теперь находится известный всем музей А. С. Грина. «В этой квартире мы прожили четыре хороших ласковых года», – вспоминала много позднее Нина Николаевна.[383] Там был у Грина свой кабинет, небольшая квадратная комната с окном на Галерейную улицу. На стене портрет отца. Фотографий Веры Павловны больше нет. Хотя письма ей Грины по-прежнему писали и часто о ней говорили. Зато – «в темно-красной узкой рамке моя фотокарточка».[384]
Жили вместе с матерью Нины Николаевны Ольгой Алексеевной Мироновой. Женщины занимались хозяйством, вставали очень рано, пока Грин еще спал, ходили на базар, потом ставили самовар, и Нина Николаевна приносила мужу в постель чай, «крепкий, душистый, хороший, правильно и свежезаваренный на самоваре, в толстом граненом или очень тонком стакане». Чай было достать нелегко, иногда Нина Николаевна привозила его из Москвы, иногда всеми правдами и неправдами покупала в Феодосии. Грин даже целую шуточную и очень остроумную пьесу сочинил на тему о том, как его жена бегает по феодосийским магазинам и достает чай. Пьеса эта хороша тем, что в ней, при всей ее шуточности, отразились черты реальной феодосийской жизни, которая в предъявлявшихся для публикации текстах нигде у Грина не показана, ибо реальный Крым поглотила полностью Гринландия.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});