(Совет Иваска оказался лучшим из всех: пропала часть архива, переданная Цветаевой в Амстердамский архив социальной истории; погибла в Париже во время войны и другая часть, переданная на хранение М. Н. Лебедевой. В Базельском университете все сохранилось в целости.)
Говорили они с Иваском и о предстоящем отъезде Цветаевой в Россию. И хотя вопрос был для Марины Ивановны уже решен, Иваску все же показалось, что она словно бы ждала, чтобы кто-нибудь энергично воспротивился — и даже увез в какую-нибудь совсем другую сторону…
В мемуарах «На берегах Сены» Ирина Одоевцева вспоминает свою последнюю встречу с Цветаевой. Одоевцева относит ее к лету 1938 года, и это может показаться ошибкой ее памяти, ибо речь там идет о прощании перед самым отъездом Марины Ивановны на родину — а уехала она только через год. Но сроки отъезда были неизвестны, как уже говорилось, самой Цветаевой — и потому оспаривать датировку Одоевцевой нет смысла.
Встреча произошла в доме четы поэтов — Гингера и Присмановой, на их очередном литературном журфиксе. Одоевцева — большая придумщица подробностей и диалогов, и потому мы отметим лишь сам факт и основной антураж встречи. Рядом с Цветаевой — другие поэты-эмигранты: Корвин-Пиотровский, Софиев, Закович. В описанном эпизоде Марина Ивановна принимает участие в сочинении письма некоему «буржую» — ради вытягивания из него помощи молодой писательнице-эмигрантке, нуждающейся в отдыхе после перенесенной болезни.
Марина Ивановна оживлена и энергична настолько, что это дает повод Одоевцевой на обратном пути от Гингеров задать вопрос:
— Вы рады, что возвращаетесь в Россию?
— Совсем нет, — отвечает Цветаева. — Вот если бы я могла вернуться в прежнюю Германию…
Новый, 1939 год, принесший миру начало Второй мировой войны, а Цветаевой новые испытания, — наступал в обстановке, далекой от праздничности.
В декабре во Францию возвращались из Испании бойцы интербригад; до победного парада войск генерала Франко на улицах Мадрида оставалось немногим более двух месяцев.
Из России пришло известие о новом человеке, сменившем Ежова на его посту. Его имя было — Лаврентий Берия, и спустя год оно будет написано рукой Цветаевой — на прошении о свидании с арестованными дочерью и мужем. К концу декабря стало известно об аресте в Москве Михаила Кольцова. Сердце Марины Ивановны не могло не сжаться при этой новости: с Кольцовым был хорошо знаком Сергей Яковлевич; Кольцов возглавлял «Журнально-газетное объединение», где работала Аля Эфрон. Под самый Новый год от Али пришла поздравительная телеграмма.
Мать и сын нарядили маленькую пышную елочку, немного скрасившую неуют гостиничного номера, сделали друг другу рождественские подарки.
С кем довелось им провести эту последнюю во Франции новогоднюю ночь? Сведений об этом нет.
В литературных собраниях Цветаева больше не показывается. Ее имени нет в газетных отчетах о вечере стихов Ходасевича, состоявшемся в январе; а при дружеском расположении Марины Ивановны к поэту в эти последние годы она — в других обстоятельствах — непременно здесь бы присутствовала.
Мартовские события 1939 года потрясают ее с новой силой: торжество фашизма в Мадриде, окончательное поглощение Чехословакии фашистской Германией. «Чехия для меня не только вопрос справедливости, — пишет Цветаева в одном из писем этого времени, — но и моя живая любовь, сейчас — живая рана…» «Точно тот (Гитлер. — И. К.) по мне в нее вошел…»
И с конца марта начинается новый ливень цветаевских стихов; он прекратится всего за двадцать дней до отъезда из Франции.
Как всегда, у Цветаевой под каждым стихотворением — точная дата. Но под текстом одного из них — дата «долгая»: 15 марта — 11 мая. Почти два месяца работает Марина Ивановна над последним своим поэтическим шедевром.
Стихи еще будут, но шедевр — последний.
Его пафос далеко выходит за рамки «чешской» темы, хотя стихотворение и включено в цикл «Стихи к Чехии».
О слезы на глазах!Плач гнева и любви!О Чехия в слезах!Испания в крови!
О черная гора,Затмившая — весь свет!Пора — пора — пораТворцу вернуть билет…
Трагедийное начало впервые ворвалось в цветаевскую лирику еще в годы Первой мировой войны. Своего апогея оно достигло в этом стихотворении 1939 года.
Мироощущение человека конца тридцатых годов, не желающего ни утешать себя иллюзиями, ни отворачиваться от кошмара, разраставшегося на глазах, как моровая язва, выражено здесь с мощью последнего смертного противостояния.
Отказываюсь — быть.В Бедламе нелюдейОтказываюсь — жить.С волками площадей
Отказываюсь — выть.С акулами равнинОтказываюсь плыть —Вниз — по теченью спин.
Не надо мне ни дырУшных, ни вещих глаз.На твой безумный мирОтвет один — отказ.
«Безумный мир» — это мир рабски согнутых спин, все более подчиняющийся диктату «нелюдей». Нелюди! Это слово зазвучит отныне и в стихах и в письмах Цветаевой. Уже не по газетным сообщениям, а изнутри самой себя она ощущала неотвратимое наползание зловещей тени, и ужас, который охватывал ее, был сродни тому, который задолго до солнечного затмения заставляет метаться даже самого сильного зверя.
До начала Второй мировой войны оставалось меньше четырех месяцев.
23 апреля 1939 года она записывает в своей тетрадке длинный странный сон, который ей привиделся.
Сон, поражающий воображение, даже если не придавать ему пророческого смысла, — понятно, что Цветаева торопится его зафиксировать: «Иду вверх по узкой горной тропинке — ландшафт Святой Елены: слева пропасть, справа отвес скалы. Разойтись негде. Навстречу — сверху — лев. Огромный. С огромным даже для льва лицом. Крещу трижды. Лев, ложась на живот, проползает мимо со стороны пропасти. Иду дальше. Навстречу — верблюд, двугорбый. Тоже больше человеческого, верблюжьего роста, необычайной даже для верблюда высоты. Крещу трижды. Верблюд перешагивает (я под сводом: шатра: живота). Иду дальше. Навстречу — лошадь. Она — непременно собьет, ибо летит во весь опор. Крещу трижды. И — лошадь несется по воздуху — надо мной. Любуюсь изяществом воздушного бега.
И — дорога на тот свет. Лежу на спине, лечу ногами вперед, голова отрывается. Подо мной города… сначала крупные подробные (бег спиралью), потом горстки бедных камешков. Горы — заливы — несусь неудержимо, с чувством страшной тоски и окончательного прощания. Точное чувство, что лечу вокруг земного шара, и страстно — и безнадежно! — за него держусь, зная, что очередной круг будет — вселенная: та полная пустота, которой так боялась в жизни: на качелях, в лифте, на море, внутри себя. Было одно утешение: что ни остановить, ни изменить: роковое…»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});