— Пожалуйста, — вежливо отвечает она, как я ее учила. Потом опускает голову мне на плечо, и мы обе плачем, пока в кухню не заходит мисс Лифолт.
— Эйбилин…
— Мисс Лифолт, вы… уверены, что…
Следом появляется мисс Хилли. Мисс Лифолт виновато отводит глаза:
— Простите, Эйбилин. Хилли, если хочешь… подавай в суд, это твое дело.
Мисс Хилли пренебрежительно фыркает:
— Не хочется время терять.
Мисс Лифолт с облегчением вздыхает. На миг наши взгляды встречаются, и я понимаю, что Хилли права. Мисс Лифолт не понимает, что глава вторая — именно о ней. А если что и заподозрила, то никогда не осмелится в этом признаться даже самой себе.
Мягко отстраняю Мэй Мобли. Она переводит взгляд с меня на свою мать — глаза совсем больные и сонные. Она будто с ужасом представляет следующие пятнадцать лет своей жизни, а потом вздыхает — мол, слишком устала, чтобы думать об этом. Опускаю ее на пол, целую в лоб и делаю шаг назад.
Иду за своей сумкой, надеваю пальто.
Выхожу через заднюю дверь под раздирающие сердце рыдания Мэй Мобли. Иду по дорожке и тоже плачу — я знаю, как сильно буду скучать по своей Малышке. Господи, сделай так, чтобы мама любила ее чуть больше. Но в то же время меня охватывает странное чувство: я теперь свободна — как Минни. Я свободнее мисс Лифолт, которая настолько запугана, что даже не узнает себя в книжке. И гораздо свободнее мисс Хилли. Эта женщина всю оставшуюся жизнь будет пытаться убедить людей, что не ела тот злополучный торт. Вспоминаю про Юл Мэй. Мисс Хилли, она тоже в тюрьме, своей собственной, только срок у нее — пожизненный.
Восемь тридцать утра, я иду по тротуару и не знаю, чем занять оставшийся день. Оставшуюся жизнь. Я горько плачу, и проходящая мимо белая леди неодобрительно косится в мою сторону. В газете будут платить десять долларов в неделю, есть деньги за книгу, и, может, она еще немного принесет. Но этого не хватит на всю оставшуюся жизнь. В прислуги меня больше никто не возьмет, раз уж мисс Лифолт и мисс Хилли объявили меня воровкой. Мэй Мобли была моим последним белым ребенком. А я только-только купила новую униформу.
Солнце ярко светит. Стою на автобусной остановке, как все предыдущие сорок с чем-то лет. За каких-то полчаса вся моя жизнь… закончилась. А может, стоит продолжать писать — не только для газеты, но что-нибудь еще, про людей, которых я знала, про все, что видела и пережила? Может, я и не слишком стара, чтобы начать заново? Смеюсь и плачу одновременно. Надо же, а ведь прошлой ночью я решила, что ничего нового в моей жизни уже не случится.
Слишком мало, слишком поздно
Кэтрин Стокетт о себе
Наша прислуга, Деметри, говорила, бывало, что нет ничего хуже, чем собирать хлопок в Миссисипи в разгар лета, если не считать уборки окры — она колючая, да еще приходится низко наклоняться. Деметри частенько рассказывала нам разные истории про то, как она девчонкой собирала хлопок. Она смеялась и грозила нам пальцем, предостерегая от этого занятия, словно богатые белые дети могли впасть в подобный грех, сравнимый с сигаретами и алкоголем.
«Целыми днями собирала и собирала. А потом гляжу — вся кожа у меня волдырями пошла. Я маме показала — никто из нас прежде не видал, чтоб чернокожие обгорали на солнце. Обгореть — это только для белых!»
Я тогда была слишком молода, чтобы понять, что в ее рассказах нет ничего забавного.
Деметри родилась в Лэмпкине, Миссисипи, в 1927 году. Жуткий год, прямо перед Великой депрессией. Самое подходящее время, чтобы появившийся на свет ребенок с самых первых лет жизни осознал, что значит быть бедной цветной девочкой на ферме издольщиков.
Деметри начала работать в нашем доме, когда ей было двадцать восемь. Моему отцу тогда было четырнадцать, а дяде — семь. Деметри была темнокожей, тучной, замужем за жалким пьяницей по имени Клайд. Если я принималась расспрашивать о нем, она отмалчивалась. Но обо всем остальном, кроме Клайда, готова была говорить целыми днями.
Господи, как же я любила болтать с Деметри. После школы я сидела в кухне, слушала ее рассказы и смотрела, как она месит тесто для пирогов или жарит цыпленка. Готовила она невероятно вкусно. И еще долго после обедов у моей матушки люди обсуждали стряпню Деметри. Пробуя ее карамельный торт, вы чувствовали себя любимым.
Но ни мне, ни моему старшему брату, ни сестре не разрешалось приставать к Деметри во время ее обеденного перерыва. Бабушка говорила: «Оставьте ее в покое, дайте поесть, это ее время». И я в нетерпении переминалась у кухонной двери. Бабушка хотела, чтобы Деметри могла передохнуть, дабы была в состоянии продолжать работать, не говоря уже о том, что белым не пристало сидеть за одним столом с цветным, пока тот ест.
Это было обычной частью обычной жизни — граница между черными и белыми. В детстве, увидев чернокожих в цветной части города, я всегда жалела их — даже если они были хорошо одеты и выглядели вполне довольными жизнью. Мне стыдно сейчас в этом признаваться.
Впрочем, Деметри я не сочувствовала. Несколько лет я совершенно искренне считала, что ей повезло, раз она живет у нас. Спокойная работа в приличном доме, уборка за белыми христианами. Но наверное, я так думала еще и потому, что у Деметри не было собственных детей и мы словно заполняли пустоту в ее жизни. Если кто-то спрашивал, сколько у нее детей, она всегда показывала три пальца. Она имела в виду нас — мою сестру Сьюзан, моего брата Роба и меня.
Они, конечно, отрицают это, но я была Деметри ближе, чем остальные дети. Никто не смел обижать меня, если Деметри была неподалеку. Она ставила меня перед зеркалом и говорила: «Ты красавица. Ты очень красивая девочка». Что определенно не соответствовало истине. Я носила очки, а волосы у меня были совсем жидкими. И я питала странное отвращение к ванной. Мамы часто не бывало дома. Сьюзан и Робу я надоедала. Я чувствовала себя покинутой всеми. Понимая это, Деметри брала меня за руку и рассказывала, какая я хорошая.
Родители развелись, когда мне было шесть. И Деметри заняла в моей жизни еще более важное место. Однажды мама отправилась в очередное путешествие, и отец забрал нас к себе, в свой мотель, а Деметри присматривала за нами. Я все плакала и плакала на плече у Деметри, я так скучала по маме, что даже заболела.
Брат с сестрой тогда решили, что уже не маленькие, чтобы их нянчила Деметри. Они сидели в пентхаусе и играли со служащими в покер на соломинки.
Помню, я смотрела на них и жутко завидовала, думала: «Я уже не ребенок. Почему это я должна торчать тут с Деметри, пока остальные играют в покер».
Я присоединилась к игре и, разумеется, в пять минут проиграла все свои соломинки. А потом вернулась на колени к Деметри, делая вид, что смирилась с судьбой. Но уже через минуту прижалась лбом к ее мягкой шее, а она укачивала меня, словно мы с ней плыли в лодке.
— Твое место здесь, рядом со мной, — утешала она меня, поглаживая по горячей ножке. Руки у нее всегда были прохладными. Я смотрела, как остальные играют в карты, и уже не так сильно скучала по маме. Я была на своем месте.
Всплеск негативных высказываний о Миссисипи — в кино, прессе, по телевидению — превратил нас, местных жителей, в постоянно обороняющееся сообщество. Мы были исполнены гордости и стыда, но гордости — в большей степени.
Да, я сбежала оттуда. Я переехала в Нью-Йорк, когда мне исполнилось двадцать четыре. В этом городе, где нет коренных жителей, первый вопрос, который вам задают, — «Откуда вы?». Я отвечала: «Миссисипи». А потом ждала реакции.
Если человек улыбался и говорил: «Я слышал, там у вас чудесно», я отвечала: «Мой родной город занимает третье место в стране по тяжким преступлениям и убийствам». Если человек замечал: «Боже, вы, должно быть, рады, что выбрались оттуда», я мгновенно ощетинивалась и заявляла: «С чего вы взяли? Там чудесно».
Однажды на вечеринке подвыпивший мужчина, по виду из богатого белого пригорода, спросил, откуда я, и, услышав «Миссисипи», гнусно усмехнулся: «Извините».
Я пригвоздила его ногу каблуком-шпилькой и следующие десять минут тихо разъясняла, откуда родом Уильям Фолкнер, Эудора Уэлти, Теннесси Уильямс, Элвис Пресли, Б. Б. Кинг, Опра Уинфри, Джим Хенсон, Фэйт Хилл, Джеймс Эрл Джоунс и Крэг Клайборн, ресторанный критик «Нью-Йорк таймс». Я сообщила ему, что пересадка легких и пересадка сердца впервые были осуществлены в Миссисипи, а в Университете Миссисипи была разработана законодательная система Соединенных Штатов.
Я тосковала по дому, и мне был необходим кто-нибудь вроде него.
Я вела себя вовсе не как благовоспитанная светская дама, и остаток вечера бедняга нервно озирался и поеживался. Но я не могла сдержаться.
Миссисипи мне как мать. Только мне позволено жаловаться на нее. Но берегись любой, кто посмеет дурно отозваться о ней в моем присутствии, если, конечно, она и не его мать тоже.