Расплата с Андреем Антоновичем началась немедленно. Увы, он почувствовал это с первого взгляда на свою прекрасную супругу. С открытым видом, с обворожительною улыбкой, быстро приблизилась она к Степану Трофимовичу, протянула ему прелестно гантированную{91} ручку и засыпала его самыми лестными приветствиями, — как будто у ней только и заботы было во всё это утро, что поскорей подбежать и обласкать Степана Трофимовича за то, что видит его наконец в своём доме. Ни одного намёка об утрешнем обыске; точно как будто она ещё ничего не знала. Ни одного слова мужу, ни одного взгляда в его сторону, — как будто того и не было в зале. Мало того, Степана Трофимовича тотчас же властно конфисковала и увела в гостиную, — точно и не было у него никаких объяснений с Лембке, да и не стоило их продолжать, если б и были. Опять повторяю: мне кажется, что, несмотря на весь свой высокий тон, Юлия Михайловна в сём случае дала ещё раз большого маху. Особенно помог ей тут Кармазинов (участвовавший в поездке по особой просьбе Юлии Михайловны и таким образом хотя косвенно сделавший наконец визит Варваре Петровне, чем та, по малодушию своему, была совершенно восхищена). Ещё из дверей (он вошёл позже других) закричал он, завидев Степана Трофимовича, и полез к нему с объятиями, перебивая даже Юлию Михайловну.
— Сколько лет, сколько зим! Наконец-то… Excellent ami[189].
Он стал целоваться и, разумеется, подставил щеку. Потерявшийся Степан Трофимович принуждён был облобызать её.
— Cher, — говорил он мне уже вечером, припоминая всё о тогдашнем дне, — я подумал в ту минуту: кто из нас подлее? Он ли, обнимающий меня с тем, чтобы тут же унизить, я ли, презирающий его и его щеку и тут же её лобызающий, хотя и мог отвернуться… тьфу!
— Ну, расскажите же, расскажите всё, — мямлил и сюсюкал Кармазинов, как будто так и можно было взять и рассказать ему всю жизнь за двадцать пять лет. Но это глупенькое легкомыслие было в «высшем» тоне.
— Вспомните, что мы виделись с вами в последний раз в Москве, на обеде в честь Грановского, и что с тех пор прошло двадцать четыре года… — начал было очень резонно (а, стало быть, очень не в высшем тоне) Степан Трофимович.
— Ce cher homme[190], — крикливо и фамильярно перебил Кармазинов, слишком уж дружески сжимая рукой его плечо, — да отведите же нас поскорее к себе, Юлия Михайловна, он там сядет и всё расскажет.
— А между тем я с этою раздражительною бабой никогда и близок-то не был, — трясясь от злобы, всё тогда же вечером, продолжал мне жаловаться Степан Трофимович, — мы были почти ещё юношами, и уже тогда я начинал его ненавидеть… равно как и он меня, разумеется…
Салон Юлии Михайловны быстро наполнился. Варвара Петровна была в особенно возбуждённом состоянии, хотя и старалась казаться равнодушною, но я уловил её два-три ненавистных взгляда на Кармазинова и гневных на Степана Трофимовича, — гневных заранее, гневных из ревности, из любви: если бы Степан Трофимович на этот раз как-нибудь оплошал и дал себя срезать при всех Кармазинову, то, мне кажется, она тотчас бы вскочила и прибила его. Я забыл сказать, что тут же находилась и Лиза, и никогда ещё я не видал её более радостною, беспечно весёлою и счастливою. Разумеется, был и Маврикий Николаевич. Затем, в толпе молодых дам и полураспущенных молодых людей, составлявших обычную свиту Юлии Михайловны, и между которыми эта распущенность принималась за весёлость, а грошовый цинизм за ум, я заметил два-три новых лица: какого-то заезжего, очень юлившего поляка, какого-то немца-доктора, здорового старика, громко и с наслаждением смеявшегося поминутно собственным своим вицам{92}, и наконец какого-то очень молодого князька из Петербурга, автоматической фигуры, с осанкой государственного человека и в ужасно длинных воротничках. Но видно было, что Юлия Михайловна очень ценила этого гостя и даже беспокоилась за свой салон…
— Cher m-r Karmazinoff[191], — заговорил Степан Трофимович, картинно усевшись на диване и начав вдруг сюсюкать не хуже Кармазинова, — cher m-r Karmazinoff, жизнь человека нашего прежнего времени и известных убеждений, хотя бы и в двадцатипятилетний промежуток, должна представляться однообразною…
Немец громко и отрывисто захохотал, точно заржал, очевидно полагая, что Степан Трофимович сказал что-то ужасно смешное. Тот с выделанным изумлением посмотрел на него, не произведя впрочем на того никакого эффекта. Посмотрел и князь, повернувшись к немцу всеми своими воротничками и наставив пенсне, хотя и без малейшего любопытства.
— …Должна представляться однообразною, — нарочно повторил Степан Трофимович, как можно длиннее и бесцеремоннее растягивая каждое слово. — Такова была и моя жизнь за всю эту четверть столетия, et comme on trouve partout plus de moines que de raison[192], и так как я с этим совершенно согласен, то и вышло, что я во всю эту четверть столетия…
— C’est charmant, les moines[193], — прошептала Юлия Михайловна, повернувшись к сидевшей подле Варваре Петровне.
Варвара Петровна ответила гордым взглядом. Но Кармазинов не вынес успеха французской фразы и быстро и крикливо перебил Степана Трофимовича:
— Что́ до меня, то я на этот счёт успокоен и сижу вот уже седьмой год в Карльсруэ. И когда прошлого года городским советом положено было проложить новую водосточную трубу, то я почувствовал в своём сердце, что этот карльсруйский водосточный вопрос милее и дороже для меня всех вопросов моего милого отечества… за всё время так называемых здешних реформ.
— Принуждён сочувствовать, хотя бы и против сердца, — вздохнул Степан Трофимович, многозначительно наклоняя голову.
Юлия Михайловна торжествовала: разговор становился и глубоким и с направлением.
— Труба для стока нечистот? — громко осведомился доктор.
— Водосточная, доктор, водосточная, и я даже тогда помогал им писать проект.
Доктор с треском захохотал. За ним многие, и уже на этот раз в глаза доктору, который этого не приметил и ужасно был доволен, что все смеются.
— Позвольте не согласиться с вами, Кармазинов, — поспешила вставить Юлия Михайловна. — Карльсруэ своим чередом, но вы любите мистифировать, и мы на этот раз вам не поверим. Кто из русских людей, из писателей, выставил столько самых современных типов, угадал столько самых современных вопросов, указал именно на те главные современные пункты, из которых составляется тип современного деятеля? Вы, один вы, и никто другой. Уверяйте после того в вашем равнодушии к родине и в страшном интересе к карльсруйской водосточной трубе! Ха-ха!
— Да, я, конечно, — засюсюкал Кармазинов, — выставил в типе Погожева все недостатки славянофилов, а в типе Никодимова все недостатки западников…
— Уж будто и все, — прошептал тихонько Лямшин.
— Но я делаю это вскользь, лишь бы как-нибудь убить неотвязчивое время и… удовлетворить всяким этим неотвязчивым требованиям соотечественников.
— Вам вероятно известно, Степан Трофимович, — восторженно продолжала Юлия Михайловна, — что завтра мы будем иметь наслаждение услышать прелестные строки… одно из самых последних изящнейших беллетристических вдохновений Семёна Егоровича, оно называется «Merci»{93}. Он объявляет в этой пиесе, что писать более не будет, не станет ни за что́ на свете, если бы даже ангел с неба или, лучше сказать, всё высшее общество его упрашивало изменить решение. Одним словом, кладёт перо на всю жизнь, и это грациозное «Merci» обращено к публике в благодарность за тот постоянный восторг, которым она сопровождала столько лет его постоянное служение честной русской мысли.
Юлия Михайловна была на верху блаженства.
— Да, я распрощаюсь; скажу своё «Merci» и уеду, и там… в Карльсруэ… закрою глаза свои, — начал мало-помалу раскисать Кармазинов.
Как многие из наших великих писателей (а у нас очень много великих писателей), он не выдерживал похвал и тотчас же начинал слабеть, несмотря на своё остроумие. Но я думаю, что это простительно. Говорят, один из наших Шекспиров прямо так и брякнул в частном разговоре, что, «дескать, нам, великим людям, иначе и нельзя» и т. д., да ещё и не заметил того.
— Там, в Карльсруэ, я закрою глаза свои. Нам, великим людям, остаётся, сделав своё дело, поскорее закрывать глаза, не ища награды. Сделаю так и я.
— Дайте адрес, и я приеду к вам в Карльсруэ на вашу могилу, — безмерно расхохотался немец.
— Теперь мёртвых и по железным дорогам пересылают, — неожиданно проговорил кто-то из незначительных молодых людей.
Лямшин так и завизжал от восторга. Юлия Михайловна нахмурилась. Вошёл Николай Ставрогин.
— А мне сказали, что вас взяли в часть? — громко проговорил он, обращаясь прежде всех к Степану Трофимовичу.