Больше, чем когда бы то ни было, сын Неокла осознавал в эти оставшиеся ему годы свое собственное бессилие, как и бессилие мужей-философов вообще, изменить что-либо к лучшему в окружавшей его реальности. Больше, чем когда бы то ни было, он был преисполнен горькой уверенности в том, что человеку дано лишь выработать только свое, то или иное отношение к миру, изменить же сам мир, видимо, смертным вообще не под силу. И, значит, остается атараксия — бесконечное безразличие ко всему внешнему и бесконечное же углубление в свой внутренний, в значительной степени самим же собой созданный мир, тот самый мир души, который, как учил Гераклит, беспределен и блуждать по которому можно целую вечность…
Престарелого философа почти не интересовали дела агонизирующего полиса, время которого навсегда уходило — с этим было уже ничего не поделать. Свидетель нескольких попыток вернуть невозвратимое, попыток тщетных, кровавых и опустошающих, сознающий полную бесполезность этих попыток, единственное, что он еще мог, так это оставить в своих сочинениях память о мощи духа и разума своего необыкновенного народа, плотью от плоти которого он был. В его силах было лишь попытаться сберечь, сохранить до лучших времен те семена великой эллинской культуры, которые, пережив все морозы и засухи долгих веков безвременья, непременно должны были снова взойти когда-нибудь в новых умах и новых душах. Как греку, афинянину, сыну Неокла, казалось, не оставалось уже ничего, кроме отчаяния, но как мыслитель, достойнейший из продолжателей великого, вечного дела мужей-философов, он верил, знал, что из обломков, мельчайших остатков рухнувших миров рождаются с течением времени миры новые и, может быть, более совершенные. Так и на древнем фундаменте их обветшавшего здания, первые камни которого были заложены еще в незапамятные, дотроянские времена, расцветет когда-нибудь новое общество, и новые люди, быть может, попытаются еще раз сделать более разумной и радостной человеческую жизнь. И вот тогда-то, возможно, снова явятся миру, выступят из темноты долгих столетий запечатленные в витиеватых греческих буквах его любовь, сострадание к роду людскому, его стремление хоть чем-то помочь людям, стремление, может быть, так и не достигшее вполне своей цели при его жизни:
…так весь мир обновляется вечно;Смертные твари живут, одни чередуясь с другими,Племя одно начинает расти, вымирает другое,И поколенья живущих сменяются в краткое время,В руки из рук отдавая, как в беге, светильники жизни…
Все реже оставляя хотя бы на краткое время свои дом и сад, все больше ограничивая круг общения лишь близкими по духу людьми, Эпикур проводит свои последние годы в напряженной работе мысли и духа. Он словно все-таки надеется доискаться до той самой главной истины, которая, в сущности, так и не открылась ни одному из философов и мудрецов, которая как будто бы даже уже и не интересовала пережившего священный трепет познания старика, и в то же время только ради нее одной и стоило, по-видимому, мыслить. Он перечитывал Анаксагора, Демокрита, Аристотеля и многое, очень многое видел совершенно иначе, чем в такие далекие теперь годы своего философского ученичества, в годы страстных бесед со своими лампсакскими друзьями. Казалось по-прежнему заманчивым приблизиться хоть немного к тайнам мироздания и представлялось совершенно ненужным, бесплодным размышлять о том, что ждет его самого за тем последним порогом, к которому он приближался. В отличие от Сократа, надеявшегося насладиться в мире ином беседами с мудрецами времен минувших, в отличие от Платона, с его верой в причастность к вечно сущей вселенской душе, Эпикур твердо знал, что за этой последней чертой его ничего уже не ждет, что там ничего больше нет. И поэтому не особенно думал об этом, давно уже готовый мужественно покинуть тот «неукрепленный город», который представляет собой недолговечное существование каждого из смертных.
Что же, так уж устроен мир, так развивается в нем жизнь: все рождается, расцветает, дает в срок плоды и затем увядает, продолжившись в семени. И человек не исключение в этом общем порядке вещей, он также подвластен законам природы, и поэтому смерть следует встретить с разумным спокойствием мыслящего существа, постигшего начала Вселенной. Надо только понять самое главное: смерть — это уже несуществование, нас уже нет, когда она вступает в свои права, и поэтому к нам таким, какими мы были при жизни, она уже не имеет никакого отношения. Этому Эпикур всегда учил своих последователей (в чем-то повторяя софиста Продика Кеосского), предостерегая их от бессмысленных, хотя и заманчивых, заблуждений относительно бессмертия: «Приучай себя к мысли, что смерть не имеет к нам никакого отношения. Ведь все хорошее и дурное заключается в ощущении, а смерть есть лишение ощущения. Поэтому правильное знание того, что смерть не имеет к нам никакого отношения, делает смертность жизни усладительной, — не потому, чтобы оно прибавляло к ней безграничное количество времени, но потому, что оно отнимает жажду бессмертия. И действительно, нет ничего страшного в жизни тому, кто всем сердцем постиг, что и в нежизни нет ничего страшного».
«Ведь если что не тревожит присутствия, — убеждал сын Неокла своих учеников, — то напрасно печалиться, когда оно только еще ожидается». Да и о чем печалиться, когда многое из того, что было задумано, сделано, когда кончаются силы, слабеют чувства и угасают желания, когда ты чувствуешь сам и с каждым годом все больше, что превращаешься в немощную развалину, в жалкое подобие тебя прежнего, недостойное тебя? Конечно, даже прожив свой срок, так жаль расставаться с нашим прекрасным, залитым солнцем миром, но что же делать, если мир так устроен. Разве испытываем мы боль при мысли, что не жили столетием или же тысячелетием раньше? Так почему же мы горюем о том, что не будем существовать через сто или тысячу лет? Так учил, убеждал своих учеников до конца верный себе сын Неокла, твердо приняв раз и навсегда свой кратковременный, трудный, единственно возможный человеческий удел, с презрением отвергнув вековечные сказки о жизни иной, сколь бы спасительными они ни казались.
Считая пустым вымыслом саму идею возмездия или же вознаграждения после смерти, Эпикур тем не менее подверг добросовестному рассмотрению воззрения Гераклита, Пифагора и Платона, стараясь понять, почему же эти великие мужи-философы были так твердо убеждены, что «людей ждет после смерти то, чего они не ожидают и не предполагают». Но так же, как и Демокрит, он так и не смог отыскать для этого никакого объяснения, которое бы сообразовывалось как с законами природы, так и с законами логики. Что же они видели такое, чего ему так и не удалось разглядеть, сколько он ни всматривался? И даже если они были в чем-то правы, Пифагор и Эмпедокл, и то, из чего он сам состоит, — это определенное количество атомов, горстка первоначальной субстанции — не может исчезнуть бесследно в океане Вселенной, ибо материя неуничтожима; и если даже в какое-то из неисчислимо далеких, грядущих времен все эти атомы снова соединятся во что-то аналогичное, то ведь все равно это будет уже не он, а что-то или кто-то совершенно иной…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});