Виктор Меркушев
Зелёное солнце Санкт-Петербурга
На Мойке 12
Если, находясь в центре города, среди духоты и зноя, каким нередко у нас бывает отмечено начало лета, вам захочется отдохнуть, то ничего нельзя предпринять лучше, нежели пойти к Пушкину, на Мойку 12. Прямо на его очередную годовщину. Здесь всё по-домашнему просто – под стать величию и простоте русского гения. Стоят белые чистые скамейки, цветет сирень, зеленый мощеный двор наполнен стаями голубей, шмелями и стрекозами, всё так, словно бы и не было двух прошедших веков и всегда было только это пронзительное небо над головой, солнечные искры на стеклах, ровное стрекотание кузнечиков и голоса птиц. Сюда, в этот двор, не заходят праздные толпы, и тишина над построившимися в каре зданиями раскрашена невозмутимой бирюзой покоя. Верхние этажи залиты солнцем, а внизу, словно в огромном каменном бассейне плещутся тени: синие, фиолетовые, розовые, голубые. Если верить Наполеону, считавшему, что дух человека, при определенных условиях, мистическим образом воплощается в его окружение, то эта чистая и звенящая вибрация бытия, коснувшаяся вас у стен его дома, несет на себе «это легкое имя – Пушкин».
А может быть это волнующее чувство, обусловлено сопричастностью бесконечному «прекрасному союзу», членство в котором полноценно обретается только здесь. Хотя, кто знает, сколько следов хранят эти камни и чьи души скользят над светлым паркетом комнат. Но это знание для нас закрыто, да и пришли мы, собственно, к Пушкину.
В лишенном на первый взгляд всякого смысла сегодняшнем времени, в котором необходимость неотличима от случайности, проступает прекрасная определенность, уже почти не связанная с тем, что обнаруживается сразу же, стоит только миновать глубокую каменную арку на набережной. Сердцу привычно стремление к дальнему, обретение несуществующего, желание вместить в себя утраченное. Все мы подсознательно тянемся к Пушкину, его образ, преображенный временем и фантазией, не утрачивая реальных очертаний, обрел качества сказочного героя – значит свойство неизменно присутствовать в лучших проявлениях нашего «я». Над ним не тяготеет ни идеология, ни иные предрассудки разделяющие людей.
Он наш. Он во всех, и в каждом в отдельности.
Здесь, на Мойке, пожалуй, одно из немногих в городе мест, хранящее следы безвозвратно исчезнувшего пушкинского Петербурга, который, в отличие от Петербурга Достоевского, остался только на старинных гравюрах и картинах того времени. Если выйдя на набережную, окинуть взглядом городской вид по обе стороны от Певческого моста, то кроме двух, появившихся здесь, творений Монферрана, Петербург не изменился с той, пушкинской поры. Хотя, когда на город опускаются белые ночи, и становится светоносным огромное воздушное пространство, которое прижимает дома к земле, наваливаясь на них своим тяжелым прозрачным телом, смешивая таким образом с небом и металл, и асфальт, и камни зданий, которые теперь кажутся взвешенными в этой фантастической смеси из лучей, горячего воздуха и влажной выбеленной тени, Петербург оказывается вне времени, более всего похожим на бессмертные пушкинские строки:
«…И ясны спящие громадыПустынных улиц, и светлаАдмиралтейская игла».
Пушкинский Петербург, со свойственным ему аристократизмом и изысканностью, возвращается к нам именно в это время белых ночей, несмотря на то, что город не тонет в цветной мистерии огней и не прячется за бархатными портьерами тени, а напротив – жесткий дневной свет вопреки всему струится отовсюду, как на полотнах Боттичелли. Белая ночь – это рококо природы: болезненная хрупкость, неравновесные формы, застывшие в невесомости, абсолютная закрытость для непосвященных. Таким, скорее всего, представляется наш город, современный Пушкину, возникший наперекор стихии, на коричневых туманных болотах и вызванный к жизни обостренностью восприятия по причине бесконечного и непрекращающегося света. Пушкинские дни, белые ночи, меняющий свои обличил город, бредящий прошлым и порождающий иллюзии. Особенно ощущаешь это, когда доходя до моста, переводишь взгляд с дома, в котором жил Пушкин, на новые здания вдоль набережной и не находишь разницы.
Петропавловская крепость
Когда рассматриваешь открытки с городскими достопримечательностями, Петропавловская крепость невольно обращает на себя внимание непривычным для такого рода изображений вечерним освещением и огромным небесным пространством, застывшим над лаконичным остроконечным силуэтом. Подход фотохудожников к этому архитектурному памятнику понятен, но, на первый взгляд, есть что-то в такой подаче противоречащее ее образу мрачного бастиона самодержавия, каковым она непременно предстает в любом путеводителе или справочном издании.
Безусловно, крепость строилась как фортификационное сооружение и по мысли создателей должна была быть надежным прикрытием молодой российской столицы. Но почти всегда случается так, что изначальное предназначение искажает время, превращая задуманное дело в свою противоположность. Печать политической тюрьмы, стены которой, по словам князя Кропоткина, говорят об убийствах, пытках, о заживо погребенных, осужденных на медленную смерть или же доведенных до сумасшествия, довлеет над этим памятником городской архитектуры. А судьбу Петропавловки, так и ни разу не встретившей лицом к лицу неприятеля, решил случай – помещение царевича Алексея в ее Трубецкой бастион. По «летописи этой каменной громады, возвышающейся из Невы, напротив Зимнего дворца» можно воссоздать не только историю переворотов и русского освободительного движения, но и историю всей русской культуры. Заключенными в крепость в разное время были Радищев и Чернышевский, Писарев и Серно-Соловьевич, Достоевский и Горький и тысячи других литераторов, историков, публицистов, философов… По свидетельствам многих узников, «страшнее казни» были одиночные казематы – социокультурный тип интеллигента той, еще не такой далекой эпохи, сильно отличается от сегодняшнего. Хорошо известно высказывание о тяжести нахождения в одиночестве декабриста А. Беляева: «Куда деваться без всякого занятия со своими мыслями. Воображение работает страшно. Каких страшных, чудовищных помыслов и образов оно не представляло! Куда не уносились мысли, о чем не передумал ум, а затем все еще оставалась целая бездна, которую надо было чем-нибудь наполнить!» Стены, покрытые войлочным изолятором, мягкая бесшумная обувь надсмотрщиков, невозможность свиданий и переписки создавали для арестанта параллельный, обитаемый мир, – ту бездну, куда было страшно смотреть. Самым точным зрительным воплощением состояния заключенного могли быть, пожалуй, фантазии Пиранези из цикла «Темницы», отображающие внутреннее ощущение человека, лишенного внешнего мира и помещенного в зону отчуждения. Первое, что бросается в глаза в этих офортах – это огромное, сложно организованное пространство темниц, где легко и беспрепятственно можно затеряться, но невозможно его покинуть. Любой уголок темницы материализует собой какое-то вечное, непреходящее начало, сопутствующее человеку, родственное его природе, но с ним не соотносимое – почти по известной из философии формуле единства и борьбы противоположностей. Под причудливым переплетением планов уместно подразумевать всю существовавшую систему общественного устройства, пожалуй, вселенского миропорядка, где человек становился действующим лицом в случае противопоставления себя мрачным тяжеловесным стенам и сводам.
Для изобразительного искусства свойственно безмолвие. Невозможно озвучить даже «кричащие» гравюры Гойи или Мазереля – у визуального свои средства выразительности, свои законы. Но молчание «темниц» – молчание особенное, оно в высшей степени эмоционально окрашено. О воздействии тишины, тюремного безмолвия, одна из узниц Петропавловской крепости Вера Фигнер писала: « …вечное молчание… От бездействия голосовые связки слабели, атрофировались; голос ломался, исчезал; из грудного контральто он становился тонким, звонким, вибрирующим, как после тяжелой болезни, слова плохо срывались с языка, оставляя перерывы. Наряду с этим физическим расстройством органа речи изменялась психика. Являлось настроение молчать. ..»
В крепости было несколько видов охраны. Самой старательной, неутомимой на выдумки и преданной своему делу была стража присяжных, состоящая из отставных унтер-офицеров, прошедших особую присягу. Ими в двориках заботливо высаживались деревья, сирень, декоративный кустарник, разбивались клумбы – всячески облагораживалась территория, дабы сильней и определенней читался контраст с волей. Действительно, интерьер и экстерьер крепости сильно разнились друг от друга. Если первого изменения касались незначительно, хотя новации времени все-таки проникали и сюда, то все, что относилось к территории Петропавловки, начиная от ландшафтной составляющей до архитектурной композиции всего ансамбля – здесь дело обстояло иначе.