Петр Дмитриевич Боборыкин
ВАСИЛИЙ ТЕРКИН
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I
Засвежело на палубе после жаркого июльского дня. Пароход «Бирюч» опасливо пробирался по узкому фарватеру между значками и шестами, вымазанными в белую и красную краску.
На верху рубки, под навесом, лоцман и его подручный вглядывались в извороты фарватера и то и дело вертели колесо руля. Справа и слева шли невысокие берега верховьев Волги пред впадением в нее Оки. Было это за несколько верст до города Балахны, где правый берег начинает подниматься, но не доходит и до одной трети крутизны прибрежных высот Оки под Нижним.
Лоцман сделал знак матросу, стоявшему по левую руку, у завозного якоря, на носовой палубе. Спина матроса, в пестрой вязаной фуфайке, резко выделялась на куске синевшего неба.
— Пять с половино-ой! — уныло раздалось с носа, и шест замахал в руках широкоплечего парня.
Помощник капитана, сухощавый брюнетик, в кожаном картузе, приложился губами к отверстию звуковой трубы и велел убавить ходу.
Пароход стал ползти. Замедленные колеса шлепали по воде, и их шум гулко отдавался во всем корпусе, производя легкий трепет, ощутимый и пассажирами.
Пассажиров было много, — все больше промысловый народ, стекавшийся к Макарию, на ярмарку.
Обе половины палубы, и передняя и задняя, ломились под грузом всякого товара. Разнообразные запахи издавал он. Но все покрывалось запахом стр.8 кожевенных изделий со смесью чего-то сладкого, в больших ящиках с клеймами. Отдавало и горячим салом. Пассажиры второго класса давно уже чайничали у столиков, на скамейках, даже на полу, около самой машины. Волжский звонкий говор, с ударением на «о», ходил по всему пароходу, и женские голоса переплетались с мужскими, еще певучее, с более характерным крестьянским /оканьем. «Чистая» публика разбрелась по разным углам. Два барина, пожилые, франтоватые, в светлых пиджаках, расселись наверху, с боку от рулевого колеса. Там же, подставляя под ветерок овал побледневшего лица, пепельная блондинка куталась в оренбургский платок и бойко разговаривала с хмурым офицером-армейцем. В рубке купец, совсем желтый в лице, тихо и томительно пил чай с обрюзглой, еще молодой женой; на кормовой палубе первого класса, вдоль скамеек борта, размещалось человек больше двадцати, почти все мужчины. Подросток гимназист, в фуражке реалиста и в темной блузе, ходил взад и вперед возбужденной широкой походкой и курил, громко выпуская клубы дыма.
— Пя-я-ть! — протянулся опять заунывный крик матроса, и пароход еще убавил ходу, но не остановился.
"Бирюч" сидел в воде всего четыре фута; ему оставался еще один, чтобы не застрять на перекате. Это не вызывало особого беспокойства ни в пассажирах, ни в капитане.
Капитан только что собрался пить чай и сдал команду помощнику. Он поднялся из общей каюты первого класса, постоял в дверях рубки и потом оглянулся вправо на пассажиров, ища кого-то глазами.
Плечистый, рослый, краснощекий, ярко-русый, немного веснушчатый, он смотрел истым волжским судопромышленником, носил фуражку из синего сукна с ремнем, без всякого галуна, большие смазные сапоги и короткую коричневую визитку. Широкое, сочное, точно наливное лицо его почти всегда улыбалось спокойно и чуточку насмешливо. Эта улыбка проглядывала и в желто-карих, небольших, простонародных глазах.
— Борис Петрович! — крикнул он с порога двери.
— Что вам, голубчик?
Откликнулся грудной нотой пассажир, старше его, лет за сорок, в люстриновом балахоне и мягкой шляпе, стр.9 худощавый, с седеющей бородкой и утомленным лицом.
Его можно было принять за кого угодно — за мелкого чиновника, торговца или небогатого помещика.
Что-то, однако, в манере вглядываться и в общей посадке тела отзывалось не провинцией.
— Чайку? — спросил капитан.
— Я готов.
— Так я сейчас велю заварить. Илья! — остановил он проходившего мимо лакея. — Собери-ка чаю!.. Ко мне!.. Борис Петрович, вы как прикажете, с архиерейскими сливками?
Пассажир в балахоне поморщился, точно его что укусило, и махнул рукой.
— Нет, голубчик, спиртного не нужно.
— Воля ваша!..
Они проходили по узкому месту палубы, между рубкой и левым кожухом. Колеса шлепали все реже, и с носа раздавалось без перерыва выкрикивание футов.
В рубке первого класса, кроме комнатки, где купец с женой пили чай, помещалась довольно просторная каюта, откуда вышел еще пассажир и окликнул тотчас же капитана, но тот не услыхал сразу своего имени.
— Андрей Фомич! — повторил пассажир и пошел вслед за ним.
Слово «Андрей» выговорил он чуть-чуть звуком о вместо а. И слово «Фомич» отзывалось волжским говором.
Он был такого же видного роста, как и капитан Кузьмичев, но гораздо тоньше в стане и помоложе в лице. Смотрел он скорее богатым купцом, чем барином, а то так хозяином парохода, инженером, фабрикантом, вообще деловым человеком, хорошо одевался и держал голову немного назад, что делало его выше ростом. На клетчатом темном пиджаке, застегнутом доверху, лежала толстая золотая цепь от бокового кармана до петли. Большую голову покрывала поярковая шапочка вроде венгерской. Из-под нее темно- русые волосы вились на висках; борода была белокурее, с рыжиной, двумя клиньями, старательно подстриженная. В крупных чертах привлекательного крестьянского лица сидело сложное выражение. Глаза, с широким разрезом, совсем темные, уходили в толстоватые веки, брови легли правильной и густой дугой, нос утолщался книзу, и из-под усов глядел красный, сочный рот с чувственной линией нижней губы. стр.10
Во второй раз он окликнул капитана звучным голосом, в котором было гораздо больше чего-то юношеского, чем в фигуре и лице мужчины лет тридцати.
— А! Василий Иванович! Что прикажете?
Капитан оставил тотчас же руку того, кого он звал Борисом Петровичем, и подошел, приложившись рукой к козырьку.
В этом поклоне, сквозь усмешку глаз, проходило нечто особенное. В красивом пассажире чувствовался если не начальник, то кто-то с влиянием по пароходному делу.
— Как бы нам не сесть? — сказал он вполголоса.
— Бог милует! — вслух ответил капитан.
— Вы что же? За чаек приниматься думаете, а потом небось и на боковую, до Нижнего?
— Да, грешным делом.
В вопросах не слышалось начальнического тона; однако что-то как бы деловое.
Большие глаза Василия Ивановича остановились на пассажире в люстриновом балахоне.
— С кем вы это? — еще тише спросил он капитана.
— Вон тот?
— Да, бородку-то щиплет!
— Вы нешто не признали?
— Нет.
— И портретов его не видали?
— Стало, именитый человек?
— Еще бы! Да это Борис Петрович…
И он назвал имя известного писателя.
— Быть не может!
Василий Иванович снял шляпу и весь встрепенулся.
— Мы с ним давно хлеб-соль водили. Он меня еще студентом помнит.
— Как же это вы, батенька, ничего не скажете!.. Я валяюсь в каюте… и не знаю, что едет с нами Борис Петрович!
— Да ведь вы и на пароход-то сели, Василий Иванович, перед самым обедом. Мне невдомек. Желаете познакомиться?
— Еще бы! Он — мой любимый! Я им, можно сказать, зачитывался еще с третьего класса гимназии.
Глаза красивого пассажира все темнели. У него была необычная подвижность зрачков. Весь он пришел в возбуждение от встречи со своим любимым писателем и от возможности побеседовать с ним вдосталь. стр.11
— Василий Иванович Теркин, — назвал его капитан, подводя к Борису Петровичу, — на линии пайщика нашего товарищества.
II
Они сели поодаль от других, ближе к корме; капитан ушел заваривать чай.
Разговор их затянулся.
— Борис Петрович, — говорил минут через пять Теркин, с ласкою в звуках голоса. — За что я вас люблю и почитаю, это за то, что вы не боитесь правду показывать о мужике… о темном люде вообще.
Он все еще волновался и, обыкновенно очень речистый, искал слов. Его не смущало то, что он беседует с таким известным человеком; да и весь тон, все обращение Бориса Петровича были донельзя просты и скромны. Волнение его шло совсем из другого источника. Ему страстно захотелось излиться.
— Ведь я сам крестьянский сын, — сказал он без рисовки, даже опустил ресницы, — приемыш. Отец-то мой, Иван Прокофьев Теркин, — из села Кладенец. Мы стояли там, так около вечерен. Изволите помнить?
— Как же, как же! Старинное село. И раскольничья молельня есть, кажется?
— То самое… Может, и отца моего встречали. Он с господами литераторами водился. О нем и корреспонденции бывали в газетах. Ответил-таки старина за свою правоту. Смутьяном прославили. По седьмому десятку в ссылку угодил по приговору сельского общества.
Добрые и утомленные глаза писателя оживились.