Михаил Первухин
Вторая жизнь Наполеона
Часть первая
I
Почему мистер Джон Браун написал свои мемуары
Дорогой сын мой! Слава Создателю, я, твой отец, еще не стар: в текущем 1839 году мне исполнилось всего лишь сорок шесть лет. Мы, Брауны из Гиддон-Корта, от природы отличаемся крепким телосложением, и в нашем роду всегда имелось немало людей, выделявшихся своим долголетием. Ты, хоть сейчас еще и ребенок, все же хорошо помнишь своего дедушку, а моего отца, мистера Никласа Брауна: когда он утонул в прошлом году, переправляясь в рыбачьей лодке на остров Уайт, тебе было девять лет, а ему — больше восьмидесяти. Но и тогда он, твой дедушка, имел целыми почти все зубы, за исключением двух передних, выбитых ему французской пулей при Ватерлоо; он был крепок, как дуб, и жив, как молодой человек. Прожил бы смело до ста лет, если бы не несчастный случай, о котором я сказал выше. И я, в свою очередь, надеюсь, если на то, конечно будет воля Божья, прожить еще многие и многие годы, увидеть тебя взрослым человеком, дождаться появления на свет твоих детей, а моих внучат. Шансы на это дает мне мое поистине железное здоровье, которым я могу гордиться: ведь, если бы не это железное здоровье, то, по всей вероятности, я давно лежал бы в сырой земле. А вернее не лежал бы: там, где погибло большинство моих товарищей и спутников, там, где встретил свой последний час он, человек, памяти которого посвящена эта книга, — нам не приходилось соблюдать церемоний с трупами. О, скольких умерших мы тогда просто оставляли по дороге в лесу?!
Но я чувствую, что забегаю вперед. Поэтому говорю себе:
— Стоп, Джон! Ход назад!
И возвращаюсь к моему повествованию.
Итак, я, кажется, могу рассчитывать еще на много лет жизни. Но за последнее время я стал замечать, что память моя немного изменяет мне; это, как говорит доктор Мак-Кенна, естественное и законное явление. Память моя несколько тускнеет по отношению к тем событиям, которые в течение ряда лет заполняли все мое существование. Уже далеко не таким ясным кажется мне полный противоречий образ его, человека, с которым судьбе угодно было надолго связать меня. Я не раз с удивлением замечал сам, что позабыл добрую половину его любимых словечек, которые когда-то знал наизусть. Перебирая в памяти ряд событий, произведших на меня тогда глубочайшее впечатление, я обнаруживаю, что не всегда уже могу поставить эти события в связь.
Все эти симптомы заставляют меня позаботиться о том, чтобы сохранить для тебя, — моего единственного сына и наследника моего имущества и моего доброго имени, — мои воспоминания в виде документа.
Правда, я не мастер писать: и вообще-то учился не с достаточным прилежанием, как, впрочем, и большинство мальчиков той бурной эпохи, к которой относится моя юность; а потом, принимая непосредственное участие в великих событиях ее, странствуя по морям и по суше, подвергаясь бесчисленным опасностям, я перезабыл и то немногое, что выучил в старые годы. Таким образом, тот труд, за который я берусь сейчас, вовсе не кажется мне ни простым ни легким. Написать мемуары…
Я на днях проглядывал твое первое школьное сочинение и подивился остроте твоего детского пера, мой Джимми. Молодец, право! Продолжай в том же духе, и, я в этом уверен, со временем Англия будет зачитываться романами Джемса Брауна, как сейчас зачитывается романами знаменитого сэра Вальтера Скотта, великого шотландца…
Если бы я, берясь за написание своих мемуаров, назначал их для опубликования в печати, то, уверяю тебя, я бы от робости напутал Бог знает чего. Но мое писание света не увидит: ты, хоть ты еще и ребенок, но знаешь, что я, твой отец, и те немногие мои товарищи, которые еще живы, связаны клятвой и честным словом хранить молчание до 1871 года. А ждать еще так долго…
Мои мемуары предназначаются для единственного читателя, то есть для тебя, Джимми. Мне перед тобой нечего стыдиться: если я напишу и не совсем складно, ты не осудишь.
А написать я чувствую себя обязанным: суть в том, что время от времени и сейчас о тех событиях, свидетелем которых я был, распространяются ложные слухи. Находятся бессовестные люди, которые совершенно к этим событиям не причастны, но, пользуясь общим легковерием, выдают себя за героев, рассказывают небылицы, и даже — я стыжусь сказать это, — даже вымогают деньги у нашего покровителя и благодетеля, молодого лорда Дугласа Голланда, сына великого и незабвенного отца, память которого я чту сам и тебе завещаю чтить свято до конца твоей жизни.
Может быть, и тебе когда-нибудь придется встретиться с кем-нибудь из этих наглецов и услышать их глупую и хвастливую болтовню. И вот на этот случай я и хочу записать все, мне известное, как можно подробнее, заботясь лишь о точности и не думая о красоте слога. Кстати: запомни пару имен.
Так называемый «шевалье» Жан-Ришар Дерикур де Монтальба, как я неоднократно слышал, готовит даже к печати брошюру, посвященную нашему делу. Воображаю, как много чепухи наговорит он в ней, пользуясь тем обстоятельством, что я, будучи связан честным словом, не могу выступить с опровержением!
Если тебе случится столкнуться с этим «мнимым шевалье», то знай: добрая половина того, что он тебе расскажет, — плод его фантазии.
Он не лжец в нашем смысле слова. Но он провансалец, уроженец знаменитого города Тараскона. А все тарасконцы увлекаются собственными фантазиями до такой степени, что мало помалу сами начинают верить им и готовы отстаивать их с пеной у рта и со шпагой в руке.
Истинную роль Жана-Ришара Дерикура ты увидишь из моего дальнейшего повествования.
Запомни еще имя мистрис Джессики Куннингем: не знаю, по каким именно побуждениям, но она тоже любит приписывать себе чуть ли не руководящую роль в данных событиях. На самом деле ее роль была очень скромной, и особенно хвалиться ей, клянусь Богом, решительно нечего…
Но эти оба, все же, просто болтуны и хвастуны. И в их повествованиях имеется значительная доля истины. Они только переоценивают свою роль. Это, конечно, проявление человеческой слабости…
Неизмеримо хуже Патрик Альсоп, которого однажды ты видел, — и ты не забудешь, при каких обстоятельствах…
В зале гостиницы «Меч Веллингтона», в большом обществе, не подозревая о моем присутствии, этот пьяный ирландский пес позволил себе распустить язык, рассказывая невероятные небылицы, и дошел до того, что осмелился издеваться надо мной, твоим отцом.
Помнишь, что вышло тогда?
Я встал, подошел к месту, где сидел Патрик, положил руку ему на плечо и сказал: