Эльза Триоле
Великое никогда
Первая часть
I. Покойник
Я лежу совсем одетый прямо поверх одеяла на нашей постели В синем костюме, в белой сорочке. Не знаю только, какой они выбрали галстук. Вероятно, темно-синий — меня одели как на официальный прием. Меховое одеяло с кровати сняли: покойник на меховом — неопрятно. Мари, наша прислуга, плачет, да как ей не плакать она с незапамятных времен готовила мне по утрам завтрак. Будильник на ночном столике остановился. Будильник складной, обтянутый кожей и уже давным-давно потерявший один из двух штифтиков, соединяющих циферблат с кожаным футляром. Будильник остановился, а вот штифтик — это теперь дело гиблое, им уже никто никогда не займется. Мою пижаму бросили в грязное, прачка приходит по понедельникам. Не знак: кто именно бросил, только не сестра. Она здесь со своим мужем Жильбером, и горюет она ужасно. Моими похоронами займется один из служащих фармацевтической фирмы, где работает Жильбер. Жильбер поручил ему сделать все, что нужно, чтобы все было как положено… Сам Жильбер тоже слишком удручен, главное из-за Лизы, моей сестры. Они живут очень дружно. Вот Жильберу и пришло в голову просить этого мосье Гизара взять на себя все хлопоты. Когда Лиза приехала, она за стала меня уже вполне готовым к церемонии, в синем костюме, белой сорочке, только вот не знаю, в каком галстуке. Туфли мои начищены до блеска, впрочем, они совсем новые, только чуть-чуть стерлись подметка как у актера, который больше трех шагов по сцене не делает. Я купи, их, когда уже почти не вставал… В последнее время я вообще делал мне го покупок, заказывал себе костюмы; приобрел домашнюю куртку и черного бархата, очень теплую, мне давно хотелось такую, но я так и не успел ее поносить. Приходилось жить экономно, я был в разводе и выплачивал алименты первой жене и моей дочке. Женевьева не пожелал снова выйти замуж, чтобы не лишаться алиментов, а также назло мне Со второй женой все обстоит иначе, в материальном отношении я ей не нужен: она прекрасно зарабатывает в большой фирме, торгующей обоями. Именно поэтому я и предпочел бы быть немного побогаче. Мой заработок как преподавателя лицея, иногда статьи в журналах и гонорар за одну из моих книг по истории, которая достаточно нашумела в свое время — если, конечно, говорить о книгах по истории, — все это в общей сложности не принесло мне капиталов и не обеспечило почетных похорон на казенный счет.
Моя жена Мадлена сейчас, должно быть, на другом конце света или на пути домой. Ей, конечно, говорили, что я очень болен, но вы сами знаете, что такое дела… Словом, я, умирая, так и не держал в своей руке ее ручку, ее бесценную ручку. Не удалось мне полностью вкусить единственно непреложную вещь в жизни человека — смерть. Надо же было так испортить свой уход. Умер, не сумев окунуться в самые глубины небытия, и отвлекали меня от этого вовсе не мои невыносимые физические муки, а мысль о Мадлене. Возможно, она вернется к самым похоронам, когда все уже будет готово. Она тоже упустит нечто, какой-то этап этой истории.
Лиза плачет, Жильбер, ее супруг, не отходит от нее. Мой друг, он же старина Жан, сказал им, что радио посвятило мне несколько фраз и объявило даже о месте и часе моих похорон. Я узнал, что мои ученики прислали венок… Однако в лицее тело выставлено не будет.
Мое холодное, чуть липкое тело. Оно еще пролежит здесь всю ночь, похоронят меня только завтра. Я знаю, как будет утром: стукнет входная дверь и потом так и не закроется, кто-то будет стоять в прихожей с расстроенным лицом, с блуждающим взглядом, кто-то, кто совсем не знает людей, которые явятся сюда, — моих приятелей, знакомых, коллег, учеников… и вся наша квартира будет наполнена уважением к мертвецу, то есть ко мне.
Та самая квартира, которая понравилась Мадлене и которую мы вместе обставляли, готовясь начать здесь жить. Никогда я не переставал готовиться к жизни. Так я и не заметил, что именно это и было жизнью, что это уже сама жизнь. А я — я только готовился к нашей совместной жизни, жизнь эта всегда должна была почему-то начаться завтра. Умер я, как и жил, — один. Я хочу сказать, без Мадлены. Вместо того чтобы раствориться в слове «конец», до дна просмаковать последние недели жизни, спокойно и не зная сомнений, я думал лишь о том, что рядом со мной нет Мадлены. Я умер, как жил, так и не познав ни в чем совершенной полноты. Были у меня полуудачи, были симпатии, не переходящие в страсть, были деньги, но не было богатства, был успех, не ставший славой. И Мадлена лишила меня единственного блага, доступного человеку, единственного его величия — умереть с широко открытыми глазами. Я только и делал, что повторял: «Ее нет здесь, нет».
Все-таки они проголодались, Лизу уговорили выпить чашку чаю, она съела сухарик. Теперь Жильбер рыдает сильнее, чем она; просто удивительно, какой несдержанный народ южане; когда мы с ним играли в шары, он чуть не впадал в транс. Лиза вспоминает наше детство, теперь ей, моей сестре, не с кем будет поговорить о том, что было давным-давно! Она старше меня, и, когда она в двадцать лет вышла замуж, стала женщиной, дамой, я был еще семнадцатилетним сопляком. Как же она удивилась, узнав, что я сплю с ее подругой Лолой, а потом дивилась моим успехам в Нормальной школе. Ибо я был блестящим учеником. Писал стихи (а, возможно, также и романы…), моего общества искали, чего я не замечал, а из-за женщин я страдал, только когда мне хотелось страдать, когда мне нравилось быть несчастным. На самом же деле женщины были благосклонны ко мне, и я их очень любил.
Я не слишком умел быть счастливым. Счастлив тот, кто, лежа голый, ничком на песчаном пляже, ликует от счастья, от непосредственного, сию минуту ощущаемого счастья, не ожидая ни встречи, ни исполнения желания, ни конца войны, ни рождения ребенка… Он счастлив, не ожидая всех слагаемых, из которых складывается счастье.
Пиши я что-нибудь иное, а не исторические труды, будь я крупным шахматистом, каким я обещал стать, пока не забросил шахматы, — воз-можно, о моей смерти известили бы не в двух с половиной строчках, а посвятили бы этому событию целых пять… а возможно, даже и несколько статей. И в редакциях ломали бы себе голову, кому заказать некролог обо мне… А что, если ограничиться надгробным словом директора лицея? Или придумать другой выход: кажется, года два назад какой-то имя рек написал что-то о нем, нельзя ли приспособить заметку к данному случаю? Уж очень много покойников зараз, словно все сговорились умирать одновременно: кончится дело тем, что газеты превратятся в сплошной некролог.
Лиза уже не плачет. Горе ей не к лицу. Она подурнела от слез, глаза опухшие, ненакрашенные губы, туфли без каблуков, черные чулки, старое черное пальто. Зря это она — мои похороны вовсе не причина для того, чтобы так распускаться. Лиза слишком высокого роста. Она легко дурнеет. Она стоит у камина в маленьком кабинетике Мадлены, примыкающем к нашей спальне, и не знает, что говорить всем этим людям, пришедшим выразить свое соболезнование. Вот Клодина — славная девушка, которая жила с моим, ныне покойным, зубным врачом. Она пришла со своим новым мужем; мадам Верт — хозяйка Мадлены; мой старина Жан — он так негодует против смерти, что даже весь побагровел и стучит кулаком по спинке стула. Он уходит в ванную, и люди, менее близкие нам, глядят не без боязни и зависти, как он открывает дверь, поскольку любое преимущество, которым пользуется один, непременно вызывает у других зависть. Должно быть, Жан разглядывает в ванной комнате мою зубную щетку, мыльницу, мой халат и плачет там в одиночестве перед зеркалом, отражающим его черную, курчавую, уже поредевшую шевелюру и черные арабские глаза, взявшиеся неизвестно откуда, так как сам он родом из-под Бордо и родители его мелкие виноградари.
Пришли снимать с меня мерку для гроба; гроб будет красивый, дубовый. На несколько минут меня оставили одного в обществе профессионалов гробовщиков и мосье Гизара. Потом они удаляются, и печаль снова проступает на лицах посетителей. Но кто же эта незнакомая скромница, которая робко просит позволения войти? Она кладет мне на грудь букетик фиалок и целует меня в ледяные уста… Откровенно говоря, я эту незнакомку выдумал, никто не хранит в сердце своем благоговейную память обо мне, любовь или восхищение. Мой уже порядком облысевший лоб никому не внушал ни слишком бурных чувств, ни верности прошлому.
Боюсь, что в кармане моего костюма непременно забудут ключи от письменного стола. Чтобы его открыть, придется, пожалуй, меня выкапывать… Но тетрадей все равно моих не найдут, они в загородном доме Мадлены, в департаменте Сены-и-Уазы. Только она сможет прочесть там, как я однажды застал ее в объятиях Бернара, моего бывшего самого любимого ученика… Ему было двадцать, а ей — ей двадцать пять. Я всегда остерегался внезапно открывать дверь, чтобы не застать их на месте преступления, я нарочно шумел, напевал. Уехала она на край света одна? И вернется ли вовремя, чтобы увидеть мое лицо, мое умершее лицо, или крышка гроба уже будет привинчена наглухо?