В. Г. Белинский
<Россия до Петра Великого>
ДЕЯНИЯ ПЕТРА ВЕЛИКОГО, МУДРОГО ПРЕОБРАЗИТЕЛЯ РОССИИ, собранные из достоверных источников и расположенные по годам. Сочинение И. И. Голикова. Издание второе. Москва. 1837–1840. Томы I–XIII.
ИСТОРИЯ ПЕТРА ВЕЛИКОГО. Сочинение Вениамина Бергмана. Перевел с немецкого Егор Аладьин. Второе, сжатое (компактное) издание, исправленное и умноженное. Санкт-Петербург. 1840. Три тома.
О РОССИИ В ЦАРСТВОВАНИЕ АЛЕКСИЯ МИХАЙЛОВИЧА. Современное сочинение Григорья Кошихина. Санкт-Петербург. 1840.
Статья I
Все народное ничто перед человеческим. Главное дело быть людьми, а не славянами. Что хорошо для людей, то не может быть дурно для русских; и что англичане или немцы изобрели для пользы, выгоды человека, то мое, ибо я человек!
Карамзин. Письма русского путешественника, т. III., стр. 167{1}
Мы, русские, беспрестанно упрекаем самих себя в холодности ко всему родному, в равнодушии ко всему отечественному, русскому{2}. Справедливо ли это? – И справедливо и нет! Справедливо, потому что это факт; несправедливо, потому что в уразумении этого факта принимают следствие явления за самое явление. Что такое любовь к своему без любви к общему? Что такое любовь к родному и отечественному без любви к общечеловеческому? Разве русские сами по себе, а человечество само по себе? Сохрани бог!.. Только какие-нибудь китайцы особны и самостоятельны в отношении к человечеству; но потому-то они и представляют собою карикатуру, пародию на человечество, и человечество отвращается от братства с ними. Но и китайцы еще не пример в этом вопросе, потому что было время, когда и китайцы были связаны с человечеством, выразив собою первый момент его сознания в форме гражданского общества;{3} этому и обязаны они своим дивным государственным устройством, в котором все определено и ничего не оставлено без сознания и которое теперь потому только смешно, что, лишенное движения, представляет собою как бы окаменевшее прошедшее или египетскую мумию довременного общества. Нет, здесь в пример идут разве какие-нибудь якуты, буряты, камчадалы, калмыки, черкесы, негры, которые действительно ничего общего с человечеством не имели, которых человечество не признает живою, кровною частию самого себя и для которых, может быть, есть только будущее… Итак, разве Петр Великий – только потому велик, что он был русский, а не потому, что он был также человек и что он более, нежели кто-нибудь, имел право сказать о самом себе: я человек – и ничто человеческое не чуждо мне?{4} Разве мы можем сказать о себе, что любим Петра и гордимся им, если мы не любим Александра Македонского, Юлия Цезаря, Наполеона, Густава Адольфа, Фридриха Великого и других представителей человечества? Что он к нам ближе всех других, что мы связаны с ним более родственными, более, так сказать, кровными узами – об этом нет и спора, это истина святая и несомненная; но все-таки мы любим и боготворим в Петре не то, что должно или может принадлежать только собственно русскому, но то общее, что может и должно принадлежать всякому человеку, не по праву народному, а по праву природы человеческой. Гений, в смысле превосходных способностей и сил духа, может явиться везде, даже у диких племен, живущих вне человечества; но великий человек может явиться только или у народа, уже принадлежащего к семейству человечества, в историческом значении этого слова, или у такого народа, который миродержавными судьбами предназначено ему, как, например, Петру, ввести в родственную связь с человечеством. И потому-то есть разница между великими людьми человечества и гениями племен и, так сказать, заштатных народов; есть великая разница между Александром Македонским, Юлием Цезарем, Карлом Великим, Петром Великим, Наполеоном – и между Аттилою, Чингисом, Тамерланом: первые должны называться великими людьми, вторые – les grands kalmuks…[1]
Да! Мы холодны к своему, равнодушны к родному, но не потому, чтоб холодность и равнодушие лежали в нашей натуре, не потому, чтоб они были каким-нибудь нашим недугом, а потому, что мы еще холодны и равнодушны к общему, к мировому, которое заслонено от нас личным. Слово «интерес» мы еще принимаем в смысле «выгоды», а не живого и страстного сочувствия ко всему человеческому, в высшем и благороднейшем значении этого слова. Мы еще только начинаем соглашаться, что не худо иногда, перед вистом, в ожидании, пока подойдет четвертый, долженствующий дополнить партию, – поговорить и об искусстве, и об истории, и о Наполеоне, и о Шекспире, словом – о «Байроне и о матерьях важных»…{5} Петр Великий есть величайшее явление не нашей только истории, но и истории всего человечества; он божество, воззвавшее нас к жизни, вдунувшее душу живую в колоссальное, но поверженное в смертную дремоту тело древней России: и что же? чем показали мы свое неравнодушие к такому великому для нас явлению? Ничем, потому что громкие фразы, великолепные реторические восклицания еще меньше, чем ничто. Любовь проявляется в деле; следовательно, вопрос в том, что мы сделали для того, чтоб понять Петра Великого как великое историческое явление. Собрали ли мы материалы для его истории? – Нет! Сверили ль, сличили ль между собою, поверили ль историческою критикою хотя известные нам факты? – Нет! Есть ли у нас хоть какие-нибудь, сколько-нибудь заслуживающие внимание попытки изобразить в стройной исторической картине жизнь и деяния Великого? – Доселе еще – нет!{6} Правда, был у нас один, который мог бы алмазным пером своим, как на меди или мраморе, нетленными чертами передать вечности дела и образ Великого; но преждевременная смерть вырвала волшебное перо из творческих рук и надолго лишила Россию надежды иметь учено-художественную историю творца ее будущего величия и счастия…{7} Из прежних попыток сделать что-нибудь для истории Петра Великого достоин величайшего уважения только бескорыстный и простодушный труд Голикова. Прекрасное, отрадное явление в русской жизни этот Голиков! Полуграмотный курский купец, выучившийся на железные гроши читать и писать, чувствует сильную потребность во что бы то ни стало узнать историю Петра Великого. Недостаток в средствах лишает его возможности собирать материалы; однако он делает для этого всевозможные пожертвования, урывками от коммерческих занятий и житейских забот, читает он все, что попадается ему под руку о Петре, делает выписки, и таким образом полагает начало своему труду, огромности которого и сам не предчувствует. Вдруг подпадает он уголовному суду, лишается свободы и чести; но через два с половиною года освобождается из заключения вследствие милостивого манифеста, по случаю открытия в Петербурге монумента Петру Великому{8}. Из тюрьмы спешит он в церковь, оттуда на Петровскую площадь и, в священном исступлении, упав на колени пред статуею великого, громко и всенародно клянется достойно отблагодарить его за благодеяние. С тех пор каждая минута жизни его посвящена на совершение высокого подвига. Тридцать томов остались памятником его благородного рвения, и в безыскусственном, беспорядочном его рассказе нередко заметно одушевление, достойное предмета, его возбудившего; в основе лежит бессознательное, но тем не менее верное созерцание идеи, выраженной явлением Петра Великого. Явись Голиков у англичан, французов, немцев – не было бы конца толкам о нем, не было бы счета его биографиям; гипсовые изображения его продавались бы вместе с статуйками Наполеона, Вольтера, Руссо, Франклина; портреты выставлялись бы в окнах эстампных магазинов, виднелись бы на площадях и перекрестках.
Итак, труд Голикова есть почти все, что сделано нашею литературою для истории Петра Великого. Карамзин еще далеко не дошел до нее{9}, Пушкин смертью застигнут в приготовительных работах к ней. Записные наши исторические критики заняты вопросом «откуда пошла русь»{10} – от Балтийского или от Черного моря. Им как будто и нужды нет, что решение этого вопроса не делает ни яснее, ни занимательнее баснословного периода нашей истории{11}. Норманны ли забалтийские или татары запонтийские – все равно: ибо если первые не внесли в русскую жизнь европейского элемента, плодотворного зерна всемирно-исторического развития, не оставили по себе никаких следов ни в языке, ни в обычаях, ни в общественном устройстве, то стоит ли хлопотать о том, что норманны, а не калмыки пришли княжити над словены; если же это были татары, то разве нам легче будет, если мы узнаем, что они пришли к нам из-за Урала, а не из-за Дона, и вступили в словенскую землю правою, а не левою ногою?..{12} Ломать голову над подобными вопросами, лишенными всякой существенной важности, которая дается факту только мыслию, – все равно, что пускаться в археологические изыскания и писать целые томы о том, какого цвета были доспехи Святослава и на которой щеке была родинка у Игоря. А между тем этот первый и бесплодный период русской истории поглощает, или по крайней мере поглощал, всю деятельность большей части наших ученых исследователей, которые и знать не хотят того, что имена Рюриков, Олегов, Игорей и подобных им героев наводят скуку и грусть на мыслящую часть публики и что русская история начинается с возвышения Москвы и централизации около нее удельных княжеств, То есть с Иоанна Калиты и Симеона Гордого. Все, что было до них, должно составить коротенький рассказ на нескольких страничках, вроде введения, рассказ с выражениями вроде следующих: «летописи говорят, но думать должно; вероятно; может быть; могло быть» и т. д. Подобное введение должно быть коротко, ибо что интересного в подробном повествовании о колыбельном существовании хотя бы и великого человека? И малые и великие люди в колыбели равно малы: спят, кричат, едят, пьют. Даже и собственно история московского царства есть только введение, разумеется, Несравненно важнее первого, – введение в историю государства русского, которое началось с Петра. В этом введении встречаются интересные лица, сильные и могучие характеры, даже драматические положения целого народа; но все это имеет чисто человеческий, а не исторический интерес; все это так же интересно в русской истории, как и в истории всякого другого народа во всех пяти частях свет» – История есть фактическое жизненное развитие общей (абсолютной) идеи в форме политических обществ{13}. Сущность истории составляет только одно разумно необходимое, которое связано с прошедшим, и в настоящем заключает свое будущее. Содержание истории есть общее: судьбы человечества. Как история народа не есть история мильонов отдельных лиц, его составляющих, но только история некоторого числа лиц, в которых выразились дух и судьбы народа, – точно так же и человечество не есть собрание народов всего земного шара, но только нескольких народов, выражающих собою идею человечества. Мы уже намекнули, что и самый Китай имел всемирно-историческое значение, выразив робою первый момент общественности; но хотя китайцы и теперь существуют, да еще в числе, как говорят, чуть ли не ста мильонов голов, однако они столько же принадлежат к человечеству, сколько и мильоны рогатых голов их многочисленных стад. Индийцы, египтяне, и особенно племена семитические, греки и римляне, – каждый из этих народов был звеном в цепи развития человечества, – был, но теперь уже не есть, ибо индийцы и египтяне теперь нечто вроде окаменелостей, а греки и римляне исчезли совсем с лица земли, уступив родную почву другим племенам. Мухаммеданский восток раскинулся пышным, хотя и мгновенным цветом; но и этому он обязан был той односторонней истине, которую выразил я многосторонней лжи своей. Аравитяне имели влияние на самую Европу и тем придали мухаммеданству характер исторической необходимости и спасли его от забвения. Но когда односторонняя истина его содержания сшиблась с общею, мировою истиною христианского европеизма, – он уступил, потом пал, и теперь одряхлевший и безжизненный труп Турции держится только милостию европейских держав. Умерший Рим завещал богатое наследство своей жизни разрушившим его варварам: он дал им христианство, цивилизацию и законы. С тех пор человечество явилось в лице тевтонского племени, широким потоком разлившегося по Европе; все же остальное представляло собою явления случайные, которые возникали бог знает откуда и как и исчезали бог знает где и как, подобно ветру в степях Аравии… Аттилы и Тамерланы основывали огромные монархии и грозили всему миру и Европе; но мир и Европа остались, а грозные воители исчезли вмале; вместе с ними исчезли и их эфемерные монархии, возникшие и развившиеся не изнутри, подобно явлениям растительного и животного царств Природы, а снаружи, чрез налипание, подобно минералам, не органически, а химически и механически. Случайно было их явление, случайно было и их падение: могущество отдельной от человечества личности воззвало их к бытию, а смерть этой личности возвратила их в прежнее ничтожество. Между тем Европа росла, крепла и развивалась, выдержала ужасные напоры случайных сил и в существенных стихиях собственной жизни нашла разрешение противоречий этой жизни, а в борьбе разумной необходимости с случайностию открыла неисчерпаемый источник, богатое содержание неизживаемой жизни, – и только простодушное невежество или жалкое суеверие и фанатизм могут видеть последние дни и смертное томление Европы в успехах ее цивилизации, в торжестве человеческого разума{14}. В каком смутном брожении, в какой свирепой борьбе элементов и сил является история Европы средних веков! Но в этом хаосе немолчно раздается всемогущий глагол жизни, творческое «да будет!»;{15} дух божий носится во мраке над ярящимися волнами беспредельных вод… и вот почему, при всей пестроте, при всей яркости цветов, при всем разнообразии и смешении борющихся между собою элементов, история Европы представляет стройную и величественную картину разумных и великих событий; взор мыслителя усматривает в форме этой многосложной картины единство диалектически развивающейся мысли.