Джуно Диас
Делла принципа
Те последние месяцы… В какую обертку ни заворачивай, дерьмо дерьмом: Рафа estaba jodido[1]. К тому времени нянчились с ним уже только мы с мамиком и ни хрена не понимали — что делать? что говорить? Поэтому оба молчали. Мать у меня и так не спец по эмоциям, не мать, а черная дыра: любые неприятности в ней исчезают бесследно, и что она при этом чувствует — неизвестно. Бульк — и ровная гладь. Ну, может, глаза иногда сощурит или поморщится. Да я и сам бы с ней трепаться не стал, даже если б она хотела. Меня друганы в школе пару раз пробовали расспрашивать — я им чуть не вломил: «Хули суетесь? Свинчивайте отсюда». Мне было семнадцать с половиной, и я куривал столько анаши, что вообще удивительно, как хоть что-то из тех дней помню.
У матери был свой метод. Глушила себя работой: между братом, фабрикой и домашней возней (не мне же по квартире ишачить — у мужиков отвод!) сутками не спала. При этом всегда умудрялась выкроить пару часиков для нового объекта своей страсти — Иеговы. Каждому своя травка. Раньше в церковь редко ходила, но после высадки на планете Рак задвинулась на Jesucristo[2] по полной. Хорошо креста подходящего не нашла, а то бы сама себя к нему пригвоздила. В тот последний год подсела на Ave Maria[3] и распевала ее в квартире по три раза в день с группой таких же богомолиц. Я их окрестил «Четыре Всадницы Апокалипсиса». Самую молодую (похожую, правда, больше на лошадь, чем на всадницу) звали Гладис. Год назад у нее обнаружили рак груди, и, пока облучали, муж (дьявольское отродье!) умотал в Колумбию, где женился на ее двоюродной сестре. Аллилуйя! Как звали вторую — не помню; ей было лет сорок пять, но на вид — все девяносто, такая развалина. Грузная, спина ни к черту, почки ни к черту, колени ни к черту, диабет и подозрение на ишиалгию. Аллилуйя! Солировала же, в основном, донна Рози, наша соседка сверху — самая жизнерадостная пуэрториканка на свете, даром что слепая. Аллилуйя! За ней приходилось присматривать, ибо перед тем как сесть, донна не удосуживалась проверить, есть ли под ней хоть что-нибудь, способное выполнить роль сиденья. Она уже дважды расшибла жопу, промахнувшись мимо дивана (в последний раз с воплем: «Dios mio, que me has hecho?»[4]), и оба раза мне приходилось выползать из нашего подвальчика и поднимать ее с пола. Кроме этих viejas[5], друзей у матери не осталось (на исходе второго года нас даже родственники забросили), и только при них мать слегка оживала. Травила старые байки. Разливая кофе в tacitas[6], маниакально добивалась, чтобы в каждой вышло поровну. И если одна из Всадниц пускала петуха, прерывала ее укоризненно-тягучим Bueeeennnnoooo[7]. В остальное время мамик все делала, не подключаясь: скребла, мыла, наводила марафет, готовила жрачку, таскалась в магазин то за тем, то за этим — нон-стоп. Пару раз я видел, как, остановившись, она глубоко вздыхает, прикрывая глаза ладонью, — и это было единственное, что выдавало ее усталость.
Но Рафе, конечно, было еще тяжелее. Хотя после второго пришествия из больницы он всячески делал вид, будто ничего не случилось. Отчего тоже сносило крышу, ибо часть дня он ни хрена не соображал из-за полученного облучения, а в остальное время даже пернуть не мог от усталости. Чувак потерял 36 кг и смахивал на брейкера-вурдалака (брат был последним би-боем в Нью-Джерси, отказавшимся от брейкерского прикида — спортивного костюма и витых цепей) со шрамами от спинальных пункций вдоль позвоночника и походкой вразвалочку (почти такой же, как до болезни), выдававшей в нем стопроцентного loco[8]. Он гордился репутацией первого психа в округе и не мог допустить, чтобы такая мелочь, как рак, помешала ему ее поддерживать. Недели не прошло со дня выписки, а он уже успел садануть молотком по роже нелегала из Перу и через два часа после этого завязать драку в Pathmark[9] с каким-то козлом, болтавшим о нем всякую хрень. Козел получил слабенький апперкот в хлебало, после чего мы их растащили. «Вы чёёё!» — надрывался брат, будто мы совершали несусветную глупость. Синяки, оставшиеся на нем от нашей усмиряющей хватки, смахивали на лиловые диски циркульной пилы или на зародышей ураганов.
Чувак был реально крут. Все телки по нему сохли, и он этим, конечно, пользовался: водил своих sucias[10] в наш подвал нередко прямо при матери. Одну, по прозвищу Лошадиный Зад (из Парквуда), притащил в самый разгар молитвенных песнопений, и вечером я не выдержал и сказал: «Рафа, un chin de respeto»[11]. Он только пожал плечами: «Пусть знают, что я еще могу». Уходил на тусовки в Хонда-Хилл и возвращался, еле ворочая языком, мыча что-то невразумительное. Кто его плохо знал, мог и впрямь подумать, что наш papi chulo[12] пошел на поправку. «Вот увидите: я еще и вес наберу», — грозил он. И заставлял мать готовить мерзотные протеиновые шейки.
Мамик умоляла его отлежаться. «Вспомни, что доктор говорил, hijo[13], вспомни». А он ей: «Ta to, мам, ta to»[14] — и утанцовывал за дверь. Всегда поступал по-своему. Меня мать и ругала, и проклинала, и била, а с ним разговаривала так, будто готовилась на роль в мексиканском сериале. «Ay mi hijito, ay mi tesoro»[15]. Я тоже пытался его урезонить: «Слышь, тебе же, вроде, это… покой прописали», — но вместо ответа он утыкался в меня своим мертвым взглядом. Мы не были близки до болезни, и я ему на фиг не сдался со своей заботой. А перед самой отправкой на планету Рак и вовсе не разговаривали. Он трахнул девчонку, которую я окучивал, и страшно по этому поводу веселился: «Шустрей надо, братец. У всякой пизды есть срок годности».
Короче, через пару недель жизни на пределе возможностей клиенту настал пиздец. Ночные шляния закончились диким кашлем, и он снова загремел в больницу — правда, всего на два дня, что по сравнению с прошлым разом (восемь месяцев), можно было и не заметить. Но он заметил и, когда вышел, решил резко повзрослеть. Перестал гулять до рассвета и напиваться в стельку. Под Айсберга Слима[16] тоже бросил косить. Ни тебе шлюх, рыдающих над ним на диване, ни минетчиц, трудящихся над его rabo[17] у нас в подвальчике. Только одна из его бывших, Тамми Франко, проявляла чудеса преданности, хотя, пока они жили вместе, он над ней жутко измывался. И физически тоже. Два года образцово-показательного насилия. Иногда так расходился, что хватал за волосы и выволакивал на парковку за домом. Однажды у нее брюки съехали до самых лодыжек, и все стало напоказ — и toto[18], и остальное. Такой она мне и запомнилась. После брата Тамми сошлась с белым парнем и женила его на себе в два счета. Клевая девка. Помните композицию Хозе Чинга Fly Tetas[19]? В ней вся Тамми. Что странно: когда бы она ни заезжала, в дом не входила. Подруливала на своей «камри» к крыльцу, он выходил и садился к ней в тачку на место телки. А у меня каникулы, дел никаких, поэтому подглядывал за ними из окна кухни, поджидая, когда он притянет ее голову вниз для минета, но ничего такого не случалось. Казалось, они даже не разговаривают. Минут через пятнадцать-двадцать он вылезал, и она уезжала — и все.
— Чё вы там делаете-то? Мозговыми импульсами обмениваетесь?
Он проверял пальцами, сильно ли качаются зубы. От облучения два уже выпало.
— Она ж, типа, замужем за поляком. У нее ж, типа, двое детей.
Он смерил меня взглядом:
— Тебе-то какое дело?
— Никакого.
— Вот и я о том же. Entonces callate la fucking boca[20].
Наконец-то, он вел себя так, как ему следовало с самого начала: не напрягаясь, проводя дни в постели, выкуривая всю мою травку (я пыхал косячками тайком, а он крутил их прямо в гостиной), пялясь в телик, отсыпаясь. Мамик была в экстазе. Только что не светилась. Сообщила своим богомолицам, что Dios Santisimo[21] услышал ее молитвы.
— Alabanza[22], — сказала донна Рози, вращая стеклярусными зрачками.
Матчи с участием «Метс»[23] мы часто смотрели вместе, но он никогда не заговаривал о своем самочувствии, о том, что ждет его дальше. И только когда головокружение или тошнота валили его в постель, слабо постанывал: «Да что же это такое? Что мне делать? Что делать?»
Конечно, это было затишье перед бурей. (Даже странно, что тогда я этого не понимал.) Стоило Рафе очухаться от кашля, как он снова исчез куда-то на целый день, а вернувшись, объявил, что устроился на работу.
— Поведай же нам скорей, что тебя подвигло на этот подвиг, — съязвил я.
— Мужчине нельзя без дела, — сказал он с идиотской улыбкой. — Хочу пользу приносить.
— Hijo, ты шутишь, — мать подсела к нему, но он уже переключился на телик.
— Не волнуйся, ма. Всего на полставки.
И где же он собирался приносить пользу? В магазине Yarn Barn[24]. Лучше места найти не мог. Мать в прямом смысле встала перед ним на колени, умоляя не делать этого.